Мы с моим отцом вышли на улицу, повернули налево, прошли мимо Дома культуры и техники, где нынче располагается личный музей художника-патриота, встретили хозяина фокстерьера Сэнди, с которым я поздоровался, а мой новоявленный отец, выглядевший таким старым, таким нездешним, таким чужим, ему кивнул, сказав «Та-аг!», но потом, старая лиса, шпион, лживая насквозь скотина, будто бы — спохватился и, широко улыбнувшись, продолжил: «Добрый день!»
Я очень нервничал и уже метров за сто до бульвара сказал, что хочу пописать. Мой отец рассказывал историю — романтическую и лживую от начала до конца — знакомства с моей матерью и был вынужден прерваться. Мы как раз повернули за угол. Станция метро с полукруглой аркой открылась перед нами. В туалет мы вошли одновременно с Молотовым, которого мой отец скорее всего узнал со спины, другие посетители — в лицо, а один, в кепке, с железными зубами, застегивающий узловатыми пальцами ширинку, осклабился и спросил у него: «Ну что, кровосос, поссать пришел?»
Я не знал — кто такой Молотов? Мне и нынче это малоинтересно. Я стоял рядом с дядькой в светлом плаще, который еще и громко пукнул перед тем, как его крепкая струя потеряла силу и мощь. Мой отец громко, демонстративно — так я понимаю сейчас, — рассмеялся — «Ха-ха-ха!» — отрывисто, каждое «ха!» выделяя из общего ряда, а у меня возникли сложности с молнией на джинсах. Мой отец помог, и мы встали у раковины.
Мывший руки перед нами, тот самый, с железными зубами, обернулся и что-то, на непонятном мне, грубом, с раскатистыми «р» языке, спросил у моего отца. Тот ответил, и оба рассмеялись. Мы помыли руки, перешли улицу, пошли по бульвару. Я выслушал то, что мой отец рассказывал про Молотова. «Ты все понял?» — спросил мой отец. «Все!» — ответил я. «Ты мне нравишься, — сказал мой отец. — Хороший мальчик». Мы дошли до памятника Гоголю, я рассказал, как совсем маленьким зимой поцеловал льва у подножия одного из окружавших памятник фонарей. Язык приклеился, я плакал, моя мать бежала, таща меня на санках по бульвару, а когда мы вернулись к бабушке, все прошло, осталась только маленькая ранка, но я продолжал настойчиво плакать, и мне сейчас стыдно за эти слезы, я же не девчонка, скоро в школу. Отец рассмеялся и потрепал меня по щеке. Это была наша первая и последняя встреча…
…Заказ от Кати поступил вовремя: надо было оплатить зубной протез — я давно уже питался мягкой пищей, пельмени, пельмени, давил их деснами, надо было поменять масло в коробке фургона, воздушный фильтр и силовые провода. Я был готов ехать к заказчице один, но, записав ее телефон, попрощавшись с Катей, поставив на плиту кастрюлю с водой, пельмени на ночь — с бутылкой пива, тем же вечером, почти в ночь с понедельника на вторник, обрел помощника. Такое со мной бывало не раз. Когда тебе что-то нужно, не надо ничего делать. Придет само. Лучше, чтобы не спугнуть, лечь спать. Или сварить пельмени и лечь спать потом. Вода закипала. Я налил и выпил полстопарика. Без коренных зубов не закусишь корочкой бородинского с солью. Только занюхать.
В дверь позвонили. Потехин. Я его узнал по звонкам. Два коротких и длинный. У Потехина во всем был собственный почерк, собственный стиль, ему подчинялись непослушные, с западающими кнопками дверные звонки. Но заявился Потехин запросто, так, словно не было нашего последнего, бурного, потасовкой закончившегося объяснения, уверенный, что примут, накормят, положат спать. Потехин мог наворачивать борщ в полпятого утра, днем — дрыхнуть, а передвигался по миру словно бог плодородия — везде, где ступала его нога, через девять месяцев нарождался младенец. Женщины смотрели на него с поволокой, коровьими глазами, губы их чуть припухали, приоткрывались, по щекам поднимался румянец, они были готовы сразу завалиться на спину, одна за другой, не ревнуя, не борясь за первенство, зная, что достанется каждой, предвкушая, как потехинское семя благодатно вспрыснется в них.
Я завидовал Потехину. Мне такое не удавалось. Я отношусь к женщинам как к иным, возможно, стоящим на более высокой ступени развития, Потехин же смотрел на них как на забавных сестренок, сопливых, со сбитыми коленками. Мне иногда казалось, что он выполнял некое высшее предназначение, что дети его несут в себе какой-то особенный хромосомный набор, специальные гены.
Потехин переступил порог и втащил в прихожую большой розовый чемодан, я сделал вид, что не заметил его протянутой руки.
— Знакомый чемоданчик. Украл, значит, у Ольги. Выглядит как новый…
— Зачем — украл! Ольга была в командировке, я спросил у ее матери, она сказала, чтобы я брал любой, там было два, я решил взять розовый, только чтобы избавить их от этого ужасного чемодана, но, знаешь, я люблю розовый цвет, он меня успокаивает, он добрый…
— Они звонили. С месяц назад.
— Ее мать? Ольга? Люся? Вот красавица, правда? Ты со всеми разговаривал? Ольга! Оля! Как она?
— Наташа уже ходит в школу. Ольга просила, если встречу, дать тебе в морду.
— Ольга не могла…
— А потом обнять.
— Так обнимемся! Простим, все простим друг другу! Я — гость, а гость — божий друг. Ну!
— Обувь снимай! — я повернулся к нему спиной.
Теперь не будет долгого утреннего пробуждения, перекатывания с бока на бок, возвращения в сон, выныривания на поверхность — Потехин заорет «Рота! Подъем!», и никакой надежды, что он выпьет чаю и уйдет. Потехин заявился в полнейшей уверенности, что ночлег, собеседник, как минимум — ужин будут до тех пор, пока он сам не решит встать на крыло.
Стукнулся об пол потехинский рюкзак. Потехин двигался по жизни с чемоданом и рюкзаком. В них было все его имущество. У него, правда, была прописка в Калужской губернии, по месту рождения. Маленькая деревенька, несколько домов, в одном живет потехинская тетка. Дом потехинских родителей напротив. Провалившаяся крыша, поросшие мхом бревна, аистиное гнездо на печной трубе. Тетка — сельская учительница на пенсии. Она, ее брат, покойный потехинский отец, покойная потехинская мать — дети высланных из Ленинграда чуждых элементов.
Отец и тетка родились в семье врача, чей отец тоже был врачом, служил при картонажной фабрике Вильгельма-Карла Прейса, Восемнадцатая линия Васильевского острова, лечил самого хозяина и рабочих принадлежавшей Прейсу же напилочной фабрики на Варваринской, 17. Мать — дочь фармацевта, финских кровей, от нее в Потехине неторопливость и основательность, любовь к собирательству. Он коллекционер, Потехин. Когда его родителей высылали, они действительно были детьми, их родители умерли где-то в Сибири, родители их родителей — по дороге в Сибирь.
Не спросишь теперь, не узнаешь, ни фотографий, ни писем, ничего, узелок с тряпьем, документы, немного денег, засохшая булка, половинка ливерной в плотной бумаге, а потехинский прадед, из унтер-офицерских детей, закончивший Военно-медицинскую академию, студентом работавший лаборантом у Павлова, наверняка знал моего деда, невысокого роста поляка, мальчишку со стоящими торчком светлыми волосами, жестким взглядом и резкой линией рта — фотография моего деда среди других рабочих напилочной фабрики с Прейсом во главе, сидящим на стуле, осталась мне от бабушки, на фотографии, справа от Андрея Каморовича, младший брат Петр, слева — старший брат Владимир. Андрей Каморович, когда вместе с Петром приехал из-под Вильны в Петербург, работал на напилочной фабрике, как-то поранил руку, прадед Потехина давал ему освобождение от работы, шрам помнит моя мать, говорила, что врач сделал так, чтобы не возникло заражение: потехинский прадед был хорошим врачом.