…Скованный с Андреем Варфоломей Стоян, похититель иконы Казанской Божией Матери, слушая речь начальника крепости, широко улыбался, по подбородку Стояна текли слюни, утираясь, Стоян дергал руку Андрея, и цепь звенела еще громче. Со Стояном Андрея сковали в «Крестах». Андрей был без пары, и задерживалось, отправление баржи — по инструкции каторжников разрешалось выводить только по двое. Жандармский ротмистр хотел отправить Андрея в камеру, но заместитель старшего надзирателя сказал, что в камеру уже поселили другого. Ротмистр возразил, что до следующей баржи Андрей может переночевать в камере общей, но старший надзиратель сослался на инструкцию, по которой таких, как Андрей, в общей содержать запрещено.
Ротмистр сдался, и охранники привели церковного вора, Стояна, сковали с Андреем, пристегнули к длинной общей цепи, ворота заскрипели, каторжники прошли по булыжной мостовой до деревянного причала. Глухо звеня кандалами, начали спускаться по мосткам на баржу. Стоян, наигранно ойкнув, оступился, столкнул Андрея с мостков, сам повис над самой водой, опустив в нее нарочно руку, чтобы Андрей погрузился поглубже. Андрей успел нахлебаться, пока другие каторжники вытягивали по общей цепи его и Стояна: солдаты по инструкции не могли им помогать, когда прибежали тюремные охранники, и Стоян и Андрей уже сидели на причале, Андрея била крупная дрожь, он еще и потерял в воде обрезанный валенок с левой ноги. Ротмистр сказал охранникам принести для Андрея одеяло, но заместитель старшего надзирателя, пришедший после всех, отказал, сославшись на то, что одеяло — собственность тюрьмы.
Пять лет после суда Стояна переводили из тюрьмы в тюрьму, от него, уже осужденного, продолжали допытываться о том, что он сделал с иконой, обещали помилование, и, хотя по следствию и заключению на основе его было ясно — разрубил и спрятал только несколько камушков из оклада, Стоян вытягивал из навещавших его попиков, богомолок, иногда — солидных господ, — то чаю, то пирогов, то ветчины, то рубль серебром. Вот ныне его отправляли на каторжный остров, значит — конец посулам и пирогам, отправляли, скованным с полячишкой, умышлявшим несть числа смертоубийств, совершившим самолично не одно, дела которого были против властей, и должны были полячишку повесить, но теперь, после Манифеста, не повесили, вот раздолье наступило жидкам и полячишкам, да еще полячишка, говорят, подал на Высочайшее имя, как у него рука не отсохла, получил помилование и плыл скованным с честным вором навечно, в Шлиссельбург.
Стоян смотрел на острый профиль полячишки и думал, что если бы не кандалы на руках и ногах, если бы тот попался на узкой тропке лет так пять назад, то валялся бы с горлом порезанным от уха до уха. Подельник, карманник Комов, которого от вида крови мутило, подержал бы за руки полячишку, ничего бы не случилось с Ананием, отвернулся бы, коли мутить-то начало, потерпел бы, потерпел, чистюля. И что с ними, с политическими, такие заботы, обращаться на «вы», на работы не выводить, розги применят, так они жизни себя лишают, Стояна по морде били — и ничего, а эти какие нежные, убить они могут, а высечь их нельзя. Стоян еще раз дернул цепь, но Зимберг уже уходил вместе с ротмистром, полячишку отковали, Стояна толкнули в шею, он потащился к определенному ему корпусу, где ждала большая камера, там уж можно будет отдохнуть…
…Андрею поменяли халат, дали новые чоботы, отвели в лепившийся к крепостной стене старый корпус, в одиночку, в полуподвал. Сырость, темно, лампа под высоким потолком, вонь из параши. Сорокаминутная прогулка раз в два дня, халат меняют раз в месяц, тогда же баня. В прогулочном дворике Андрей ходил по кругу, останавливаться нельзя, солдат на стене передергивал затвор, надзиратель окрикивал: «Ходи-и!»
На одной из прогулок, по недосмотру надзирателя, Андрей оказался вместе с Лихтенштадтом. Того должны были вывести из дворика, но забыли, и Лихтенштадт, увидев Андрея, поправил очки и улыбнулся. Он сначала Андрея не узнал. Потом эти подозрения, будто Андрей присвоил деньги партии. Андрей решил не отвечать на оскорбление. Будет время, будет подлинный, справедливый партийный суд, все встанет на свои места, но от Лихтенштадта Андрей узнал, что Зимберг находился в отпуске, шалила печень, за границей пил воды и крепостью управлял заместитель, Талалаев.
У Зимберга от крика брыла дрожали, но продолговатая остзейская физиономия оставалась бледной. Талалаев наливался кровью, глаза заслонялись толстенными щеками. Заглянув через зарешеченное окошко в прогулочный дворик, Талалаев приказал открыть калитку, большой свой кулак поднес к носу надзирателя: куда смотришь? заелся? Надзиратель подскочил к Лихтенштадту, развернул того, толкнул в плечо, Лихтенштадт, гремя кандалами, упал. Другой надзиратель, прибежавший по знаку Талалаева, схватил Андрея за воротник халата, потащил к выходу. Андрей слышал, как возмущается Лихтенштадт, как Талалаев кричит: «Что?! Карцер! Темный карцер! Тридцать суток! Хлеб и воду через день!»
«Вы! Вы! Не имеете права!» — неожиданно высоким голосом закричал Андрей, ловким движением, заученным по учебнику джиу-джитсу, освободился от хватки. «Свисти!» — приказал Талалаев, и во дворик вбежали дежурные надзиратели. Андрея повалили, подтянули пятки к заведенным за спину рукам, подняли, понесли, бросили в камеру.
Когда дверь захлопнулась, Андрей с трудом сел, подумал, что теперь говорить, что вышел срок кандалов, бессмысленно. Раз в две недели кандалы должны были снимать на сутки, он отмечал дни ногтем, можно проверить его счет, отметки на нижней поверхности пристегнутого к стене топчана, а уже заканчивается третья неделя, если хотят кандалы оставить, пусть дадут подкандальники, лодыжки натерты в кровь. Лампа под потолком, забранная в прочную решетку, помигала. Потом огонек успокоился, свет стал еще тусклее. Муха, старая знакомица, вылетела из темного угла, закружила вокруг закопченного стекла лампы. Андрей прислонился к стене, самое теплое место камеры, возле параши.
Морщась от тяжести ручных кандалов, Андрей попытался отогнать муху. Та отлетела, сделала по камере круг, спланировав на окно с толстой решеткой, вернулась, села на руку. Андрей тряхнул рукой, цепь звякнула.
Лось говорил: «Ты должен дожить до торжества социализма! Обещай!» Андрей обещал, но, когда собиралась тройка на Аптекарский остров, просил Лося поставить его вместо Забельшанского. «Ну посмотри на себя! — ответил Лось. — Ну, какой из тебя жандармский ротмистр! Придет твое время!» «Мешке! Скажи!» — повернулся Андрей к Закгейму. Закгейм покачал головой, Андрей почувствовал, что еще чуть-чуть и он расплачется, в самом деле — расплачется.
Расплачется так, как расплакался сейчас — Андрей отмахнулся от мухи, ему показалось, что она упала на асфальтовый пол, затерялась среди трещин. Он лег и начал осматривать пол, сдувая мелкий мусор. В поднявшейся пыли вверх взлетело мушиное крылышко. Андрей попытался поймать его, но оно ускользнуло. «Неужели, — подумал Андрей, — неужели я ее убил?!» Он тяжело поднял скованные руки, вытер глаза рукавом халата, но слезы продолжали литься: «Прости! Прости, пожалуйста!»
Ему было очень жалко муху, было обидно. Лихтенштадт не только заподозрил в присвоении партийных денег, а еще назвал «подаванцем». Да, он написал прошение на Высочайшее имя, и Лихтенштадт тонко улыбался, мол, испугался за свою шкуру, самый, как говорил Лось, надежный человек и — испугался. Андрей вжимал голову в плечи, морщился, никак не мог сказать в ответ, что сам Лихтенштадт не такой уж герой, что приписывает себе чужие заслуги, бомбы делал эсдэковский техник на квартире писателя Горького в Москве, к Лосю они от Лихтенштадта только попали, но никак не им, Лихтенштадтом, сделанные, а он, Андрей, даже имени своего не называл до тех пор, пока не написал прошение, Лихтенштадт же сразу и назвался, и с речами выступал перед жандармами, клеймил самодержавие, нарывался на побои, которые ему, настырному, были предоставлены. «Подаванец! Ну, здравствуй, подаванец! Подаванец, как спалось?» — сказал Лихтенштадт…