До заката ситуация оставалась стабильной: программа, зацикленная на Ван Моррисоне, тупые шутки от Фредди, лидера группы, бесконечные представления со сцены каких-то людей в безупречных костюмах, несколько раундов «с днем рождения» в честь полупьяной именинницы. Куин и сам был немного навеселе от морского воздуха, от улыбающихся гостей, вроде бы как-то связанных с кинобизнесом, и у него возникло чувство, что он снимается в кино. Где-то в полдесятого свекор именинницы представил — «та-дам!» — специального гостя, старого друга семьи Дэвида Кросби. Дэйв чертяка Кросби из «Кросби, Стилс энд Нэш». Куин ощутил невероятную легкость в голове, все вокруг то казалось раскрашенным от руки плоским рисунком, то приобретало глубину и яркость и словно принадлежало ему. Даже качество темноты менялось по мере того, как на сине-черном небе проступали звезды, сначала еле-еле и медленно, потом все ярче и быстрее. Дэвид Кросби перекинул через плечо ремень от протянутой ему гитары и спросил: «Рванем?» Они играли песни, которые знали, которые знали все, и они — Куин, Лабух и Дэвид Кросби — Дэйв, так называл его Куин, — играли, сначала поочередно солируя, потом Лабух, похоже, понял, как это важно для Куина, и отступил на второй план, взял на себя аккомпанемент. За эту услугу Куин по гроб жизни будет ему благодарен.
В тот вечер сцену окутала братская сплоченность, невесомая, как свет прибывающей луны. Куин и Лабух обменялись благоговейными взглядами, понимая, что никогда не забудут этот вечер, который завершился плавно, очень плавно и нежно, композицией Teach Your Children, уносившей в прошлое, когда Куин ее слушал тысячи раз в своем одиноком отрочестве, сидя у себя в комнате, склоняясь над гитарой, полузакрыв глаза, отгородившись от злости отца, от деловитости брата, притворяясь, что мама жива и мурлычет что-то под нос, похлопывая себя по бедру, как обычно. Дэйв вел мелодию, Лабух — гармонию, а Куин изображал стальную гитару Джерри Гарсиа, налегая на педаль громкости, как когда-то в старших классах школы. Их голоса переплетались, взмывали и разлетались над гостями, которые прижимались друг к другу и брались за руки, охваченные грустью по прошлому, а может, и любовью, и души, слившись воедино, словно парили высоко над зеленым и бурным морем.
Когда песня унеслась к облакам, Куин услышал, как его друг Дэйв смеется, опьянев от праздничной обстановки, от музыки, от обожания толпы, которая покачивалась в блаженстве. «Взгляните на чувака! — выдохнул он в микрофон. — Это же просто чудо!» Куин тоже засмеялся, как бы соглашаясь, а его пальцы все еще касались струн, и мелодия длилась, затихая, красиво сходила на нет, пока не исчезла навсегда. Аплодисменты, аплодисменты, потом возбужденная именинница вскарабкалась на своих умопомрачительных каблуках по ступенькам на сцену и велела почетному гостю сказать еще несколько слов, и он сказал: «Какое прекрасное место, люблю!» Куин понял, что «место» означает «эта сцена и эти ребята», и да, он тоже любил. Любил это прекрасное место.
В какой-то момент той длинной волшебной ночи Куин распрощался со стариной Дэйвом, ему запомнились крепкое рукопожатие, заговорщическое подмигивание. На рассвете Куин стоял на паромном причале, щурился на малиновое небо и тешил себя горячечным, ошибочным, похмельным убеждением, что Дэвид Кросби хочет играть с ним и даже вроде пригласил в гастрольный тур. В глубинах сознания плавало смутное воспоминание о том, что они обменялись телефонами, но он не мог найти никаких тому доказательств, хотя много дней подряд перетряхивал содержимое всех шести карманов.
В течение следующих одиннадцати лет он будет вспоминать эту историю, приукрашивая, но опуская конец. Ворвавшись в комнату, исполненный новых неопределенных планов на будущее, он обнаружил на столе записку от Эми: «Будь добр доставить свою задницу в больницу. Ты стал отцом». Именно Лабух Блейкли помог ему тогда выгрузить оборудование и предложил подбросить до больницы.
Сейчас эта история — его волшебная история — отдавала тухлятиной. Он поднялся на ноги, постоял среди разноцветных трупов цветов, раскиданных по свежескошенному склону. Спросил:
— А Лабух знает об этом?
— Понятия не имею.
— Он еще не был помощником врача, когда мы общались, — сказал Куин. — Ребенок у него был. И жена. Славный парень, так я всегда считал. И музыкант хороший.
— Я не желаю слушать. Не желаю слушать все это.
— Ладно, — сказал он.
Может, он ошибается. Может, месть — многолетний судебный процесс — поможет ей справиться с горем.
— Белль!
Она поднялась с земли.
— Я не к тому, чтобы осуждать тебя, Белль, — сказал он, шагая вслед за ней вверх по склону. — Вовсе нет. Я просто спрашиваю. Эми сказала, что у него была хроническая тревожность. Это так?
— Не знаю, что там у него было, — обернулась она. — Но совершенно точно у него были мы. Твое тело плюс мое тело, и он родился таким, каким родился.
Белль смотрела на него, сначала рассеянно, затем пристально.
— Теперь это все тебя не касается, — сказала она очень тихо. — Теперь это все не твое дело.
Затем враждебность понемногу, понемногу покинула ее, и она превратилась в прежнюю, настоящую Белль. Белль, которая любила детей, стариков и его, Куина, проступила вместе с румянцем на ее щеках. Ее руки повисли вдоль тела.
— Я не могу плакать, — голос ее дрожал. — Не могу плакать, сколько можно мучить их своим горем.
— Тогда мучай меня, — сказал он.
Это было как раз то, что надо. Она бросилась в его объятия и плакала тихо, некрасиво, душераздирающе. От ее страдания он почувствовал себя избитым, а собственные переживания показались недостойными упоминания. Его несчастье — или как там его ни назови — похоже на жизнь под возрастающим давлением или на долгое пребывание под водой, когда заканчивается кислород. Она все плакала и плакала, а он обнимал ее.
— Тед — это просто проклятие, — сказала она наконец, вытирая лицо рукавом. — Настоящее проклятие. Ему пришлось столько выстрадать после смерти жены. Но у него… у него есть сыновья. Я ненавижу его из-за этого. Меня прямо тошнит от зависти.
Она подняла на него покрасневшие глаза.
— Я говорю тебе все, потому что ты меня не осудишь.
— Нет, конечно. Ты имеешь право.
— Нет, не имею я никакого права. У него чудные мальчики. Очень добрые. Даже самый младший, Эйван, ему только девять, он такой добрый. И тем не менее. Эта зависть. Я просто больна ею.
Она махнула рукой в сторону дома.
— И еще Эми, господи. Я же чувствую себя как букашка под микроскопом.
Пора возвращаться, он понимал это и повел ее к крыльцу. В доме вынул чек из кармана. Он оставлял себе столько, чтобы платить хозяину за жилье, на всем остальном экономил: гасил свет за собой, кофе пил дома, перейдя на черный, чтобы не тратиться на сливки. Он отключил стационарный телефон, а для мобильного выбрал самый дешевый тариф.
— Мне с ним не было скучно, — прошептал Куин. — Ничего подобного.