«Почти как дома! Почти как дома! – мысленно повторяла она. – Это значит, я тут стала играть не лучше, а хуже! А теперь кое-как подтянулась до прежнего уровня. Но я же не за этим сюда пришла! И весь этот ужас лютый почти целый месяц терпела не для того, чтобы всего лишь «как дома» играть!
Никогда не была особо чувствительна ни к критике, ни к похвалам – подумаешь, мало ли кто чего говорит, меня это не касается, может, человек не с той ноги нынче встал, или, наоборот, у него хорошее настроение, а я со своей трубой случайно попалась навстречу, вот и все».
Однако Симон сказал правду, которую Цвета и без него знала, но старательно от нее отмахивалась, надеялась, что просто себя накручивает, а на самом деле все совершенно не так. Но теперь, когда Симон ее похвалил, не получится отвертеться, придется знать: я здесь испортилась, сдулась, стала играть кое-как, вполсилы, и не потому что ленюсь, а потому что иначе не получается, только эти «полсилы» у меня тут и есть. Ай, да на самом деле гораздо меньше, какие «полсилы», в лучшем случае, треть, или четверть, одна десятая силы, или даже вообще ничего.
Пришла на Другую Сторону за каким-то невообразимым, невиданным вдохновением и была совершенно уверена: достаточно просто попасть в это жуткое место, не сбежать сразу, а остаться пожить, подышать здешним тяжелым воздухом, попить невкусной, слишком жесткой воды, побродить в серых сумерках среди грязных, исписанных беспомощной бранью стен, проваляться сотню часов без сна в неуютной выстуженной квартире, чтобы его обрести. Думала: я тут быстро стану даже круче Симона, оседлаю эту свинцовую тьму, пусть несет меня к новому страшному небу. А вышло, что вышло. То есть ровно наоборот.
При Симоне она, конечно, сдержалась, сохранила лицо, не стала ни спорить, ни обижаться, даже не съязвила в ответ, только плечами пожала: ну как скажешь, тебе со стороны должно быть видней. Но с этого момента была сама не своя. Хорошо хоть репетиция уже закончилась, если бы попыталась играть в таком состоянии, опозорилась бы навсегда. А так всего-то и оставалось – спрятать трубу в футляр, надеть пальто и сбежать.
Пока она собиралась, остальные решили пойти выпить пива. Цвета наотрез отказалась, хотя ребята позвали ее не формально, а искренне, от души. На Другой Стороне сердечные приглашения редкость, чужое настроение здесь мало кто чувствует, поэтому все постоянно вежливо врут и сами же верят – и себе, и другим. Многие даже не знают, что бывает как-то иначе, думают, это и есть настоящая крепкая дружба – когда никто никому особо не нужен, но все стараются друг друга не обижать.
Но сейчас ребята не врали, честно, по-настоящему звали с собой, Янка даже огорченно переспросила: «Точно-точно не можешь? Хоть на полчасика?» Это было очень приятно – ну, что Янка так сильно хочет, чтобы Цвета с ними пошла. Цвета и сама хотела, вернее, хотела бы захотеть посидеть с ними в баре, выпить пива, расслабиться, посмеяться и поболтать. Но какое уж тут «расслабиться», когда хочется только биться об стенку башкой и рыдать.
Крепко обняла Янку – плевать, что здесь так не принято, идите все к черту, захотела и обняла. Сказала: «Не серчай, самой ужасно обидно, но уже опаздываю на встречу. В следующий раз обязательно с вами пойду». И убежала от них натурально, как Золушка с бала, только обувь осталась при ней, поди потеряй туго зашнурованный высокий башмак. Но на бегу Цвета чувствовала, как ее невидимая карета превращается в тыкву, невидимый кучер – в дохлую крысу, а она сама – в жабу. В горько ревущую жабу с выпученными глазами и беспомощно перекошенным ртом.
То есть правда бежала по городу, прижимая футляр с трубой к животу, и ревела в голос, как последняя дура, как младенец в мокрых пеленках, захлебываясь и подвывая на потеху редким прохожим. И ничего не могла с этим сделать, даже звук прикрутить. Слишком долго не давала себе воли, сдерживалась, терпела – теперь непонятно, ради чего. В ней накопилось так много разочарования и обиды – на себя, на кого еще обижаться, – что система контроля сломалась. И теперь – так Цвете казалось – она вообще никогда не сможет успокоиться. Всю жизнь будет куда-то бежать, не разбирая дороги, и горько рыдать.
Удивительно, кстати, что не упала, потому что и так темнотища, фонари на Другой Стороне тусклые, экономные, не то что у нас, а из-за слез вообще ничего не видно. Тем не менее, романтическая пробежка в расстроенных чувствах завершилась не внезапно носом на тротуаре, а постепенно, сама по себе, потому что слезы закончились, и силы тоже закончились, а горе – конечно, нет.
Хотя, если разобраться, никакого особого горя не было. «Какое может быть горе, пока я жива и цела, и даже трубу не посеяла, – думала Цвета. – А значит, все поправимо. И это не пустые слова, а руководство к действию: раз поправимо, давай поправляй. Я же могу хоть сейчас уйти домой на свет Маяка. Говорят, это у всех получается, даже у совсем мелких детишек, которые нечаянно на Другую Сторону забрели. Специально учиться не надо, нечему тут учиться, просто идешь на синий свет Маяка и приходишь в дом, где сидит Тони Куртейн, смотритель, а оттуда уже через нормальную дверь на знакомую улицу, в настоящую жизнь… Жалко, что отсюда Маяк не видно, – думала Цвета. – У меня от него всегда камень падает с сердца. Хотя бы один из миллиона моих камней. Взобраться, что ли, на холм?»
Не поленилась, поднялась по ступенькам на вершину холма Тауро, откуда открывался прекрасный вид на здание за широкой рекой, сияющее синим светом. «Местные этот свет не видят, только мы. Поверить почти невозможно, свет ослепительно-яркий, но они и правда не видят, это неоднократно проверенный факт. На самом деле даже приятно так явно от них отличаться: мы волшебные люди, а местные – нет. Готова спорить, всем нашим приятно, просто об этом не принято говорить. Хотя все-таки непонятно, – думала Цвета, – как такое сияние можно не разглядеть? Яркое, холодное, победительное, невыносимое, как сама жизнь».
Многие этот оттенок синего терпеть не могут, а Цвете он всегда очень нравился – сам по себе, не из-за Маяка. Был период, когда она даже дома точно такими синими шторами окна в спальне завесила. Теперь, задним числом, можно сказать: «Как чувствовала, что однажды этот синий станет моим единственным утешением», – но по правде, ничего такого она не чувствовала, ей просто нравилось, проснувшись, смотреть, как через плотные ярко-синие шторы пробивается солнечный свет. Потом надоело, сняла. Хорошо хоть сразу не выбросила, как другие надоевшие вещи, а спрятала в шкаф. «Вот вернусь домой, снова эти синие шторы повешу, – пообещала себе Цвета. – Буду смотреть на них каждый день и думать: что бы я делала на этой дурацкой Другой Стороне без нашего Маяка? Точно бы чокнулась. А так… ну, тоже, конечно, вполне себе чокнулась. Но в меру. Держусь пока».
Подумала: а может, и правда плюнуть и просто пойти домой? Прямо сейчас, не откладывая. Труба со мной, а больше ничего и не надо. Ничего не хочу отсюда забирать. И одежду, в которой здесь ходила, дома сразу же выброшу, – решила Цвета. И с удивившей ее саму неприязнью покосилась на рукав ни в чем не повинного джинсового пальто.
«Не получилось у меня романа с Другой Стороной, – думала Цвета, стоя на вершине холма и глядя на синее пламя, полыхающее над рекой. – Интересно, а с чего я вообще решила, будто непременно получится? Из-за того, что Симон здесь крутую музыку стал писать? Ну так все люди разные, Симону Другая Сторона на пользу, а мне от нее один вред. Ошиблась, бывает. Все иногда ошибаются. Ну и зачем тут дальше сидеть? Чтобы Симон не расстраивался? Но это нелепо. Не умрет же он с горя. И даже концерт не отменит. У Симона все будет нормально и без меня».