Шарлотта отшатнулась, прижав руки ко рту. Пол немедленно проскользнул внутрь и, не оборачиваясь, захлопнул дверь за собой.
Как видно, она уже готовилась ко сну. Отлично, отлично – даже лучше, чем он надеялся! Халатик скромный, но под ним виднелась ночная сорочка – и то, что заметил Пол, ему очень, очень понравилось.
– Спрячьте меня! – хрипло пробормотал он. – Не впускайте их!
– Мистер Сандерс! – Испуг ее мгновенно сменился заботой, готовностью его успокаивать и ободрять. – Не бойтесь, никто вас здесь не тронет. Заходите, пожалуйста, посидите у меня, пока не… Ох, – вскричала она, когда он как бы невзначай распахнул пиджак, продемонстрировал неровно разорванную на груди рубашку и кровавое пятно вокруг дыры, – вы ранены!
Пол тупо уставился на алое пятно. Затем вздернул голову и придал лицу выражение (как он надеялся) того спартанского мальчика, что прятал у себя под тогой лисенка и молчал, пока лисенок не выгрыз ему кишки. Одернул пиджак, застегнул, храбро улыбнулся.
– Пустяки, царапина! – сказал он.
Аккуратно пошатнулся, удержался, нащупав позади себя дверную ручку, выпрямился, улыбнулся еще раз.
Эффект был велик.
– О боже! – запричитала Шарлотта. – Садитесь скорее, сюда, сюда… вот так…
Шарлотта помогла ему добраться до дивана; Пол тяжело опирался на нее, но распускать руки не спешил. Помогла снять пиджак и рубашку. Царапина была настоящая – очень неглубокая, осторожно нанесенная кончиками маникюрных ножниц, но все же самая настоящая; а пара стянутых из лаборатории образцов плазмы на белой спортивной рубашке обеспечили «обильное кровотечение». Во всяком случае, для Шарлотты все выглядело вполне убедительно.
Он откинулся на спинку дивана и тяжело дышал, а она суетилась вокруг с теплой водой в мисочке, бинтами и пластырями. Поворачивала тусклую настольную лампу, чтобы лучше видеть, а он старался держать лицо подальше от света. Следом начался тщательно подготовленный монолог: нет, он ничего не расскажет, не надо ей об этом знать… он не ожидал, что так выйдет… по глупости ввязался в историю, теперь проклинает себя за это… но ей такого знать не стоит… все это слабым, прерывающимся голосом – и до тех пор, пока она не сказала твердо: пусть говорит спокойно, она готова выслушать все, что угодно, если ему от этого станет легче. Тогда он попросил ее с ним выпить. Лучше сейчас, добавил он: потом, узнав все, вы со мной пить не станете. Оказалось, у нее нет ничего, кроме шерри. Отлично, пусть будет шерри, сказал он. И незаметно достал из кармана флакон и вылил несколько капель в свой бокал, а потом, так же незаметно, сумел поменяться с ней бокалами. Сделав первый глоток, Шарлотта нахмурилась и внимательно взглянула на свой напиток; но в это время Пол уже рассказывал историю – длинную, сложную, запутанную, насквозь лживую историю, к которой приходилось прислушиваться и внимательно за ней следить.
Двадцать минут спустя Пол позволил своей истории соскользнуть в молчание. Шарлотта, кажется, не заметила, что он умолк. Она сидела, держа свой бокал обеими руками, словно ребенок, который боится пролить, и смотрела на него остекленевшим взглядом.
Пол взял бокал у Шарлотты из рук, поставил на стол. Пощупал ей пульс. До дна не допила, но ей хватило. Он придвинулся ближе.
– Как ты, Шарлотта?
Несколько секунд она ничего не говорила.
– Я… я… – начала наконец – и умолкла.
Дважды приоткрыла и снова закрыла рот.
Слегка качнула головой, неотрывно глядя на него; зрачки ее расширились, и бирюзовые глаза стали черными.
– Шарлотта… Лотти… бедная маленькая Лотти… тебе так одиноко… ты совсем одна… тебе плохо без меня, малышка Лотти… – проворковал он, внимательно за ней наблюдая.
Она молчала и не двигалась. Тогда он взялся за рукав ее халата, медленно и осторожно потянул вниз, высвобождая ее руку. Другой рукой распустил пояс.
– Это сейчас не нужно, – пробормотал он. – Тебе же и так тепло, верно? Тебе так тепло…
Он освободил и другую ее руку. Ночная рубашка, как он и ожидал, была нейлоновая, почти прозрачная – а Шарлотта, кажется, не понимала, что он делает.
Пол медленно привлек ее к себе. Шарлотта положила ладони ему на грудь, словно хотела оттолкнуть – но, видимо, силы ее оставили.
Она подалась вперед, прильнув щекой к его щеке, и заговорила ему на ухо – тихо, почти без выражения, словно рассказывала сказку:
– Мне нельзя, Пол. Нельзя. Не позволяй мне. Гарри… у меня не было никого, кроме Гарри, и никого не должно быть. Я… не знаю… что-то случилось со мной. Помоги мне, Пол. Помоги. Если я сделаю это с тобой, то не смогу больше жить. Мне придется умереть, если ты мне сейчас не поможешь.
Она не обвиняла его. Вот что поразило его в этот миг. Ни в чем не обвиняла.
Пол Сандерс молчал и не двигался. Такого он не ожидал. Ну ладно, сказал он себе; не всегда все получается именно так, как хочешь – но теперь-то что, все бросить и уйти? Долго длилось молчание – и наконец он ощутил то, чего ждал: тихую, медленную дрожь всего ее тела, а за ней глубокий вздох. Знак поражения.
Кровь зашумела у него в ушах. «Сейчас или никогда!» – подумал он.
Глава третья
Останки грузовика покоились в дальнем углу автомобильной свалки, куда никто никогда не заглядывал. Гарлик тоже сюда не заглядывал – он здесь жил. Чаще здесь, чем где-то еще. Порой кусачий мороз или невыносимый летний зной вынуждали его искать прибежища в других местах, но большую часть года грузовик со своей задачей справлялся. Он защищал от ветра, почти защищал от дождя; в нем было темно, грязно и бесплатно – Гарлику такое жилище подходило по всем параметрам.
В этом-то грузовике, через два дня после встречи с собачонкой и гамбургером, Гарлик пробудился от глубокого сна по зову… назовем это существо Медузой.
На сей раз ему не снилось озеро с аккуратной стопкой бабских шмоток на берегу. Не снилось, как он садится и ждет – и вот из воды, еще не зная, что он здесь, с плеском выныривает она… Что-то стряслось у него с головой – в ней словно не осталось места ни для этого сна, ни для чего другого, в том числе и для обычного ее содержимого. Гарлик тихо заворчал, потом громко застонал и заскрипел желтыми пеньками зубов; потом перекатился в сидячее положение и ухватил себя за голову, пытаясь как-то вправить ее снаружи. Это не помогло. Он согнулся пополам, зажал голову между коленей – не помогло тоже.
Строго говоря, голова не болела. Не было и того, что сам Гарлик называл «в башке туман». Напротив, в ней царила какая-то стылая, равнодушная ясность. Она была чуждой и ощущалась почти физически, словно царапина на внутренней поверхности мозга. Гарлик чувствовал, что может посмотреть на эту штуку, но не решался: хоть и внутри головы, она образовывала какое-то пугающее направление.
А потом эта штуковина начала расти, разворачиваться у него в мозгах; и, пока Гарлик стонал и раскачивался взад-вперед, сжав голову руками, в голове у него вспыхнул ослепительный свет, а затем открылось необъятное пространство – две галактики и часть третьей, видимые глазами и сознаниями бесчисленных миллиардов существ, культур, ульев, стай, полчищ, собраний, стад, рас, паств, а также многочисленных иных видов и разновидностей, группировок, наборов, комплексов, систем, пар и множеств, для которых пока нет названий в нашем языке; твердых, жидких, газообразных и находящихся в иных, неведомых нам агрегатных состояниях, а также в различных их сочетаниях и промежуточных формах; плавающих, летающих, ползающих, роющих, почвенных, подводных, придонных; с разными наборами рук, ног, лап, щупалец, ресничек и крыльев; с сознанием индивидуальным, и групповым, и планетарным, и постоянным, и прерывистым, и волнообразно затухающим, и с иными видами сознания, слишком многочисленными, слишком трудными для понимания, слишком поразительными и шокирующими для нашего мирка, чтобы о них упоминать. И поверх всего этого – центральное сознание (хотя слово «центральное» здесь неточно; этот коллективный разум пронизывал собой все прочие) самой Медузы: галактического захватчика, безграничного космического левиафана, для которого все население планеты становилось нервом или органом, целые культуры – специализированными нервными узлами; существа, членом и частью которого стал теперь и Гарлик – и, хоть он был и не более крохотного атома в простой молекуле примитивной клетки, Медуза теперь знала о Гарлике, а он о ней. Он позволил себе взглянуть на нее – ровно настолько, чтобы осознать, что она здесь; а затем десятью одиннадцатых своего сознания от нее освободился.