Рути знает: Машиах придет, когда все евреи будут праведными. Или когда все будут виновными. Генералу она говорит: не знаю, будем ли мы когда-нибудь ближе к одному или другому, чем сейчас. Или мир прав, или мы правы. Расширенный Израиль – или величайшая гордость наша, или наш стыд.
Рути окунает губку.
Смачивает ему губы.
Может быть, думает она, этого-то ты, Генерал, и ждешь, ради этого и медлишь? Борьба, соперничество – твоя стихия. Ты хочешь увидеть, чем все кончится.
Генерал стоит, где не должен стоять, на открытом месте перед своими людьми. Радист говорит ему: «Чтобы медикам не пришлось собирать вас по кусочкам, может быть, вы…» И тут в ближайший танк попадает ракета.
«Малютка» находит тот самый промежуток, уязвимое место под башней. Вот она, слабость «Паттонов», роковой зазор под движущейся частью. Он ненавидит это в танке M48. Башня нахлобучена на броневой корпус, как арбузная корка, ее край, этот опоясывающий стык – вот где опасность. Танк встает на дыбы.
Генерал видит взрывную волну – ее рябь, ее пульсирующая энергия зримо летит к нему, напоминая волны жара от нагретого солнцем шоссе. Он чувствует, что его взметнуло в воздух. Радиста подбросило вместе с ним. Ноги парня вскинуты кверху, из-за рации на спине он похож на черепаху. Бок о бок они летят что-то очень уж долго. Оба замечают – Генерал показывает вниз, радист кивает, – что место, куда радист упрашивал его передвинуться, теперь под гусеницей танка и эту гусеницу глотает огненный шар. Отдавая себе в этом отчет, понимая, радист в полете поворачивается к нему и пожимает плечами.
Генерал знает, что давно уже пора было приземлиться, и смеется над собой. Такой грузный человек – какой же силы был этот взрыв, что его так высоко забросило? Ни на секунду не забывая о долге, Генерал пользуется случаем. Можно оглядеть поле боя, оно сейчас как на ладони. Нельзя упускать такую возможность.
Затем Генерал опять поворачивается к радисту, по-прежнему летящему рядом. Он видит, что храбрый парень сейчас напуган. Не боем напуган, а этим странным полетом. На его лице ясно виден ужас.
Лидер на то и лидер, чтобы вести людей за собой в любой ситуации, и Генерал, действуя по-командирски, берет радиста за руку.
– Посмотри на меня. Просто посмотри на меня, – говорит Генерал. – Скажи-ка мне, откуда ты родом?
Услышав ответ, Генерал, знающий каждую пядь Земли Обетованной, которая вся его дом, задает следующий вопрос, специфический для этой местности и приятный радисту. Парень смотрит ему в глаза и, все еще взволнованный, начинает успокаиваться. Генерал, который никогда не испытывает сожалений после боев, сейчас, в воздухе, чувствует необычный укол совести.
Ему совестно, что ему в удовольствие и в отдых этот парящий полет, который радист, очевидно, едва выносит.
– Знаешь что, – говорит Генерал, надеясь поправить дело. – Хорошо бы сейчас послушать песню.
– Я не умею петь, – говорит радист. – Если это приказ, тогда, конечно…
– Нет-нет.
Генерал шевелит рукой, напрягает плечо, поворачивается к парню. Он делает это так, как перекатываются на бок в постели, чтобы, опершись на локоть, поговорить с любимым человеком.
В этом положении, паря в воздухе, Генерал изображает пальцами, что крутит ручки.
– Радио, – говорит он. – Попробуй поймать станцию.
– Это армейская рация, – говорит парень. – Не получится.
– Ну что ты, ну что ты, – говорит Генерал. – Это звучит пораженчески. Так не должен отвечать солдат, настроенный на победу. Почему не попытаться? Как ты можешь знать, если не попробовал? – Радист колеблется, и Генерал гнет свое: – Давай, давай, покрути там что-нибудь. Вон за то колесико сбоку возьмись, ты все время его вертел.
Парень перемещает рацию со спины на грудь, аккуратно, боясь уронить. Поворачивает ручки, настраивает, а потом держит трубку так, чтобы обоим было слышно. Из нее звучит музыка. Арабская музыка. Это Умм Кульсум, легендарная певица, до того знаменитая, что обоим летящим израильтянам знакома баллада, которую они слышат. Песня настолько известная, что даже евреи не могут ее не знать.
– Мы очень далеко на юге, – говорит радист извиняющимся тоном.
– Ничего, ничего. – Генерал наклоняет голову, приближает ухо к источнику звука. – Милая песня. Давай послушаем.
Так они и летят вдвоем под это печальное пение, под проникновенное пение на арабском.
2002. Париж
Ему не следовало опять приходить в тот ресторан в надежде на встречу с ней. Ни первый раз, ни все последующие. Но он возвращался и возвращался, хотя официантка больше не появлялась. Как и тот жуткий, угрожающего вида официант-гугенот, чье исчезновение Z воспринял как добрый знак.
Он говорил себе, что приходит не из-за нее. Его гонит через реку всего лишь тоска по баклажанному салату и маковому пирогу. Ради этих трапез он подставляется, покидает квартиру, где прячется, взяв отпуск по семейным обстоятельствам, но никуда пока еще не поехав, – прячется, использовав ожидавший своего часа предлог, запасной вариант, дававший Z возможность в случае чего с согласия куратора унести ноги. Начальник предложил ему уйти в отпуск сразу, и Z согласился: лучше уж так, чем вести диковинную жизнь, приходя в офис как ни в чем не бывало и чувствуя скрытую угрозу в обманчиво нормальном отношении коллег. Ему чашку чая там страшно было выпить, в туалет выйти или на лестницу, оказаться вне поля зрения тех многих сослуживцев, что понятия не имели, чем на самом деле занимается его мини-подразделение компании.
В поисках лучшего выхода Z перебирал все альтернативные схемы, какие приходили на ум, от отчаянного броска в американское посольство до пластической хирургии и имитации собственной смерти. Но он знал, как работают его преследователи, ведь он сам работал на них. Это и теория хаоса, и теория игр, и методы психологической войны, и лучшая разведка и контрразведка – все вместе. Он строил замысел, а затем препарировал его, отматывал назад, устраивал детальный разбор своего поведения в свете их поведения, а затем, вновь проталкиваясь вперед, определял шаги, необходимые, чтобы, имея в виду их реакцию на его реакцию на их реакцию, выйти из этой переделки. Он не мог найти ничего лучшего, чем первоначальный план, уже, впрочем, нарушенный: лететь домой заботиться о больной умирающей матери, которая на самом деле совершенно здорова.
Он знал, что сходит с ума. Его, словно узника в камере, стремительно доводило до помешательства безжалостное кружение его собственных кошмарных мыслей. Лучшее сравнение, какое ему, занятому изучением своей комнаты, приходило на ум, было порождено стенами его первого жилья в Иерусалиме – комнаты, которую он делил с Йоэлем, тоже студентом Еврейского университета. В дождливый сезон там становилось сперва очень холодно, а затем и очень сыро, и в конце концов дожди и ветер делали свое дело: стены покрывались каплями, мокли и не высыхали, внутри делались такими же, как снаружи. Доходило до того, что можно было рукой собирать с них воду.