– Если тебе хочется узнать, ты должна будешь встать. Я не «Харперс уикли». – На этих словах сестра Эмили захлопнула за собой дверь.
Пять минут спустя, не прикоснувшись к ужину, Эмили уже вышла одетая на лестницу.
У задней двери она заколебалась. Сумеет ли она собраться с духом настолько, чтобы еще раз посетить сумасшедший зверинец, каким стал дом ее брата? Что, если гнусная мадам Селяви вновь в нее вцепится? Что, если франтоватый мистер Крукс вновь чмокнет ее руку? Что, если фанатичные глаза мистера Дэвиса вновь пришпилят ее, будто бабочку к карточке? Что, если она встретит Сью, свою невестку и леди Макбет? Что, если она встретит Уитмена? Как она теперь сожалела, что отдала ему свои стихи, эти Ключи к Внутренним Покоям ее Сердца…
Эмили вынудила себя приструнить всех этих злоехидных мысленных демонов и открыла заднюю дверь.
Обремененные цветущими гроздьями кусты белой и лиловой сирени обрамляли портал, и их сладкое благоухание колыхалось над крыльцом, точно облако.
Погрузив косматую голову в глубину ниспадающих кистей, Уитмен с медвежьим фырчанием втягивал их опьяняющее благоухание.
Замерев, Эмили холодела и горела одновременно. Это не был просто Холод – она ощущала, как Сирокко ползает по ее Плоти. Но это не был и просто Огонь – ее Мраморные Ступни могли бы охладить Алтарь.
Уитмен извлек голову из цветов: крохотные безупречные цветки облепили ему волосы и бороду, превратив его в истинного Пана. Рабочая рубаха с открытым воротом обнажала густую шерсть на его груди – прежде увиденную Эмили в намыленном состоянии, – столь же расцвеченную.
– Когда в цвету дворовая сирень, – продекламировал Уитмен, – я радуюсь весне непреходящей.
Затем, водворив на затылок широкополую шляпу, которую держал, он нежно взял руку Эмили и сказал:
– Идемте, ma femme, погуляем немножко. Эмили беспомощно подчинилась.
Некоторое время они бродили между клумбами – детишками, которых с такой любовью баловала их госпожа, – и молчали. Потом Уитмен сказал:
– Вы дали мне не просто стихи. Не всего лишь книгу. Кто бы ни прикоснулся к ним, прикоснется к женщине.
Таких слов Эмили даже не надеялась когда-либо услышать в своей жизни. Усилием воли удерживаясь от обморока, она сотворила в ответ искусный вопрос:
– Так, значит, вы считаете, что мои стихи… живут? Уитмен сделал широкий жест, охватывая весь зеленый уголок, где они прогуливались, неправдоподобно соединив руки. Если бы какие-нибудь горожане увидели бы ее сейчас, как могли бы они не счесть ее Красавицей Амхерста?
– Разве то, что вы сейчас видите перед своими глазами, бесспорно не живет? Разве сами вы не живете, кровь не пульсирует в вас, пар вашего дыхания не изливается наружу? Как что-либо, истинно исходящее из того, кто живет, может не быть живым? Не сомневайтесь! Они поистине живут! Божественное озарение пронизывает их точно так же, как мелодию одинокого дрозда.
Эмили почувствовала, как все ее существо преисполняется уверенностью и жизненной силой. Нескончаемая тревога, обитавшая за ее грудной костью, пошла на убыль. Но следующие слова Уитмена заставили ее споткнуться, сбросили с едва обретенной высоты.
– И все же, подобно печальному щебету этой одинокой, лишенной пары пичужки, ваши стихи являют серьезный недостаток, болезненный мотив, который угрожает обвить живой ствол ваших песен подобно плющу, чтобы в конце концов свалить все дерево.
Эмили окостенела и попыталась высвободить руку, но Уитмен не позволил, и ей пришлось говорить резко, все еще оставаясь в интимном соприкосновении с ним:
– Я не замечаю никакого столь вопиющего недостатка, вами указываемого. Но, разумеется, я жду наставлений столь знающего источника.
Холодность ее тона Уитмена не задела, он только улыбнулся.
– Я отнюдь не «знающ», мисс Дикинсон, если не считать того, что мне удалось почерпнуть на улицах Бруклина, а также на берегах и тропах моего родного Поманока. И я не любимец академий, чему свидетельства и мой кошелек, и мои статьи. Однако мои глаза достаточно остры, чтобы повсюду находить оброненные вести Бога. И вот что эти старые глаза – и мое сердце – говорят мне о вашей поэзии: она слишком по-монастырски замкнута, слишком утонченна, слишком порождение головы и домашнего очага, будто у вас нет ни тела, ни мира, в котором странствовать. Вы обладаете прекрасным даром «в одной песчинке видеть мир», как выразился мистер Блейк. Но вы словно бы не способны увидеть мир как самодостаточное чудо его самого! Для вас все должно представлять собой нечто эфирное. Закаты, пчелы, радуги – самобытные совершенства, а вы их настойчиво облекаете в свои фантазии! Ничто не может пребывать само по себе, вам обязательно надо представить его как «Истину». Если вы будете продолжать в таком духе, то, предсказываю, в конце концов вы доведете свою поэзию и себя до такой утонченности, что перестанете существовать!
Эмили сначала ничего не ответила. Таким искренним, таким сильным был голос Уитмена, что ей пришлось взвесить обоснованность его слов.
Неужели ее ограниченная жизнь – отчасти по собственному выбору, отчасти навязанная – действительно ставит ее поэзию под угрозу своей суженностью? До этой минуты она была так убеждена, что ясно видит высшую важность. Значит, есть чудеса и дивности за пределами ее достижения? Не подобна ли она дальтонику, верящему, будто он знает, что такое цвета, но не знающему их?…
Запинаясь, Эмили попыталась найти выражение своим тревожным сомнениям:
– То, что вы так красноречиво осуждаете, мистер Уитмен, быть может, именно таково. Однако что в том, если мои недостатки именно те, которые вы перечислили? Они же неотъемлемая часть самой моей натуры, трещина во мне, как в Колоколе Свободы. И быть может, именно этой трещине я обязана своим тембром. В любом случае мне слишком поздно меняться.
Уитмен остановился, чтобы посмотреть в глаза Эмили глубоко и искренне.
– Вот тут вы абсолютно ошибаетесь, мисс Дикинсон. Я знаю, о чем говорю. Всю мою молодость я действовал в тумане ложных чувств и дешевых грез, только смутно ощущая, что делаю промах за промахом не по тем целям. Лишь на тридцать седьмом году жизни я осознал свою истинную натуру и начал творить мои песни. Никогда не поздно измениться и расти.
– Для мужчины это, возможно, и так. Ваш пол позволяет испытывать себя, бросаться в критические ситуации, которые усиливают ваш дух. Но нам, женщинам, отказано в такой свободе. Новобрачная, мать или высохшая старуха – вот ограниченные роли, которые предоставляет нам общество.
– В ваших словах есть йота общепринятой истины, столько же, сколько в утверждении, что простая проститутка – не королева.
Эмили ахнула от такой непристойности. Но Уитмен продолжал как ни в чем не бывало:
– А я говорю, что простая шлюха и есть королева! И я говорю, что любая женщина ни в чем не уступает мужчине и может вести себя как ей заблагорассудится! Послушайте меня, Эмили!