— Поняла. Уймись ты, за-ради Христа!
— Теперь молчу, коль поняла. Давай, Тиша, поздравим Авдея с возвращением с того света, а его мать и сестриц с великой радостью! — С этими словами Пишка уселся за стол, да не где-то там с краешку, а поглубже, чуть ли не под иконами, откуда его непросто будет потом выдворить. Тишка, тот поскромничал, ткнулся тощим своим задом в старенький скрипучий стул чуть даже поодаль от стола, показывая таким образом, что он гость неопасный, поскольку собирается быстро покинуть застолье, предназначенное явно не для них с Пишкою.
К двум этим незваным гостям вскоре прибавились еще два: Санька Шпич, вернувшийся в конце войны с покалеченной правой рукой (на ней остались теперь лишь два пальца, средний и указательный, да и те не сгибались, так и торчали, вроде бы в кого-то тыча, похожие на зубья двурогих вил), и пристегнутый за компанию секретарь сельсовета Виктор Лазаревич Присыпкин, о котором, пожалуй, следует сказать подробнее, поскольку человек этот до войны и во время войны не значился в списках завидовцев. Санька Шпич познакомился с Виктором где-то на фронте — был этот солдат в их роте отделенным командиром, а по совместительству еще и писарем, — и они условились, что, демобилизовавшись, Виктор Присыпкин не поедет к себе на Брянщину, где оккупанты изничтожили всех его родных, да и само селение сровняли с землей, а наведается в Завидово, сперва для того, чтобы погостить у фронтового товарища, ну а потом, если село покажется ему, Санька возьмет его к себе в секретари. Так все и произошло. Присыпкин остался. Впрочем, эту подлинную его фамилию знали лишь в районе, куда Виктор Лазаревич чуть ли не каждый день отвозил собранные им у населения денежные налоги, Санька Шпич, вновь избранный председателем завидовского сельского Совета, да еще тетенька Анна, у которой, как и прочие завидовцы, останавливался секретарь. Все другие называли Виктора Лазаревича Присыпкина одним коротким и категорическим словом — Точка. О таком прозвище позаботился не кто иной, как сам Виктор, поскольку любую фразу, любую, малую или длинную, свою речь секретарь завершал, как бы подытоживая мысль, именно этим словом «точка». В его устах она обретала множество самых разных по значению интонаций, несла самую разнообразную эмоциональную нагрузку, нередко совершенно неожиданную, каковую надлежало бы обозначать каким-то иным знаком препинания, но не точкою.
Итак, усердиями Саньки Шпича Точка была поставлена в Завидове, а через год прибавилась к ней и Запятая, славная и прехорошенькая девчонка по имени Дарья, которую до замужества все называли ласково и любовно — Даша. Выйдя за Виктора, она естественно и тотчас же была окрещена селянами Запятой. Теперь, завидя супругов, отправившихся куда-то вместе, человек не удержится, чтобы не сказать: «Точка с Запятой куда-то наладились. К Шпичу, должно, в гости».
К Шпичу Точка хаживал часто, иногда один, но больше все с Дашей, потому что та была близкой подругой Насти Вольновой, тоже утратившей свою веселую и легкую фамилию. Теперь нет-нет да кто-нибудь кинет ей вслед: «Председательша, Шпичиха пошла!» Настю, однако, любили на селе и даже в слово «Шпичиха» не вкладывали насмешливо-злого смысла, а произносили его с неизменным уважением, может быть, не только потому, что Настя обладала редким по доброте характером, но и потому, что, сделавшись «председательшей», она не оставила трактор, продолжала крутить баранку своего старенького, «зачуханного», как она говорила, «универсальчика». Мягкая по натуре, Настя показала вдруг своему начальствующему супругу характер и решительно отклонила его просьбу, похожую по интонации на приказ, чтобы оставила трактор и занималась только по дому, провожая на службу и встречая со службы своего суженого. «В домработницы, что ли, меня взял? Не бывать этому!» — объявила она, да так, что у Саньки отпала всякая охота сызнова заводить речь об этом. «А ты, оказывается, того… оса, и ужалить можешь!» — только и вымолвил он в крайнем удивлении и долго, в раздумчивости крутил круглой и умной своей председательской головой. «Могу, могу, дорогой муженек, а ты как думал!» — сказала она, смеясь, и сейчас же обвилась руками вокруг Санькиной шеи, неожиданно даже поцеловала его и в губы, и в двупалую руку.
К счастью для Авдеевых родственников, четырьмя этими людьми и ограничился круг гостей в тот первый день его возвращения. Правда, направлялся к ним было и Апрель, Артем Платонович Григорьев то есть, с полмерным ведерком только что выловленных в пруду карасей, но его упредили Пишка и Тишка, двумя или тремя минутами раньше припожаловавшие к Авдотьиному дому. Не знаем почему, но Апрель остерегался оказаться в одной компании с Пишкой, может быть, боялся подвернуться под злой Пишкин язык. Вот и в тот раз не решился присоединиться к дружкам-приятелям, — прозябнувший до костей от студеной воды, чертыхаясь вполголоса, поминая при этом не самыми ласковыми словами Епифана и Тимофея, побрел наш Апрель в свою Поливановку, дрожа по-щенячьи: как ему, сердешному, пригодилась, пришлась бы впрок добрая чарка Авдотьиного самогону!
Эти четверо гостили недолго: у Шпича и Точки были какие-то срочные, неотложные дела в сельсовете; у Пишки с Тишкою не было таких важных дел, но оставаться после председателя они сочли для себя неудобным, да и хозяйка не очень-то уговаривала их, чтобы задержались.
Авдей решил вдруг проводить всех. Авдотья Степановна, нахмурившись и ревниво поджавши губы, двинулась было вслед за сыном, но тот спокойно, но достаточно настойчиво попросил:
— Мать, ты не ходи со мной. Я скоро вернусь.
Это «скоро» затянулось до поздней ночи. Мать долго терпела, ожидаючи, но в конце концов терпение ее иссякло. Накинув на голову шаль, которая редко покидала ее и зимой и летом, решительно направилась… Она отлично знала, где ей искать сына. Конечно же он «застрял» в доме Угрюмовых. Авдотья Степановна увидела его сидящим на скамейке возле калитки, да не одного, а с Фенею. То, чего она больше всего опасалась и не хотела, кажется, уже началось. Остановилась в двух шагах от сидящих, дрожа всем телом, срывающимся голосом заговорила:
— Да что же ты, сынок… Сколько годов ждала тебя, все глазыньки проглядела и проплакала. А ты с родной матерью и часа не побыл. Неужто тебе дороже… — Задохнулась от жгучей ненависти и обиды одновременно. От ненависти к молодой женщине, обладающей, видно, куда как большей властью над ее сыном; от обиды на Авдея, не вернувшегося к столу, который был накрыт сызнова и за которым Авдотье и ее дочерям хотелось посидеть по-семейному. Не сдержавшись, заплакала, повернулась и пропала в темноте.
— Ступай домой, Авдей, — сказала тихо Феня. — Мать не зря обижается. Любая бы на ее месте… Вон Филипп мой задержится, забегается с мальчишками на какой-нибудь лишний час, а я уж места себе не нахожу, сердцем вся изойду. Ступай, Авдей, и ко мне пореже заглядывай — мать твоя бог знает что может подумать. И вообще… Лучше бы тебе поскорее уехать отсюда в город, — закончила она, и плечи ее зябко передернулись.
— От этого никуда не уедешь, Феня, — сказал он.
— Ты о чем?
— О том самом.
Не воспользовался Фениным советом Авдей, не уехал в город — и не только потому, что чувствовал: говоря так, в действительности-то Феня вовсе не хотела, чтобы он уезжал; не покинет он Завидова главным образом потому, что это просто свыше его сил. С того вечера он стал наведываться в дом Угрюмовых так часто и задерживаться там так надолго, что через какую-нибудь неделю по селу сначала пополз робко и неуверенно, а потом уж побежал, набирая силы и стремительно, облачаясь в новые подробности, слушок: «Авдей-то с Фенюхой, слышь, того…» Такое говорила какая-нибудь одна, другая сейчас же подхватывала: «Быстро она забыла и про своего Филиппа Иваныча, и про энтова лейтенантика!» Третья притворно сокрушалась: «И в кого такая беспутная пошла, про мать и отца ее никто слова худого не скажет, а эта!..»