Еще прошлым летом взлетали качели... У Насти вдруг онемели пальцы, смешалась голова. Миша, повиснув на вервищах, землю деря каблуком, остановил взбешенную скамейку. И смотрел глубоко, близко: что?! что?!
Она, вмиг успокоившись и улыбнувшись, знала, что видно ему сейчас в ее глазах. Лица их тихо начали сближаться, и он, не поняв еще, — что тут? — не выдержал и нечаянно провел рубеж ладонью в просвете между своим и ее лицом. Она улыбнулась еще веселее, синей просияли глаза.
Скопин хотел собраться и сказать что-то по делу, а не по чуду сему и заговорил было уже, но спутался, заплел слова и, разгадав, что выпутаться невозможно, повернулся и ушел домой. Или, как показалось — куда-то сквозь дом.
— ...Батюшка! Вы что это сидите, четки носом ловите?! Отдайте меня кому-нибудь, сейчас! За дедушку Мстиславского — я уже большая, большая, созрела, созрела уже я!
Василий Головин поднял цветную Триодь с пола и заложил книжку четками. В первый миг поверил, что его четырнадцатилетней девчуре и впрямь зачесалось замуж, взял и открылся бабий лютый зуд.
— Пошто ж за Мстиславского-то, доча? — спросил только Василий Петрович, с которым не были накоротке дворовые «сороки». — Вон за палисадом-то какой жених тебе растет...
— Еще чего, нет уж, уж нет, — затолкала кулачками отца Настя. — Только не за этот тюфяк, бревно лопоухое!.. Давай! Пусть женихи приедут! Ты же знаешь, как это там делается, чтобы нам не набиваться... Ты — царев печатник, намекни только... Как у Истоминых — соколят будто смотреть! Я тоже не вороной уж пройдусь!.. Ну, на затравку давай князя Федюшку Ивановича: мол, кличешь — соколят казать!
Печатник захлопнул дверь в сени, за плечи поймал мечущуюся избою дочь:
— Кого я покличу сейчас соколену одну посмотреть, так это дохторов с Кукуйской слободы. Они-то в ваших выкрутасах понимают...
Лишенная широкого движения, Настя начала лишь часто-мелко вздрагивать, ослабевая:
— Прости, тять, ведь я сама не знаю что... Ты дома-то редко бываешь, мне просто тошно, наверно, зимой... А когда тут еще ты дома, невмоготу просто... — Тыкалась лицом в отцову грудь, большую, как в детстве соседский тын.
— Всю Москву ей призови... — оглаживал Василий Петрович растерянно и равномерно горемычную дочуркину головку. — Тоже — королевна колыванская...
Скопин в это время, идя впереди коня, ведомого слугой, по своему двору, смотрел на поздний огонек у соседей. Скопин подумал, что Артемка, годовалый Настин братец, наверно, мятежничает спать, и прислушался в невольном ожидании уловить боевой его выкрик. Отдаленный вопль последовал, но — Настин. Скопин встал как вкопанный, чтобы скрип шагов не затмил ни один слабый звук, но, как ни ставил малахай над ухом, Насти больше не слыхал. Всхрапнул в недоумении аргамак — почему повели целиной, а не тропинкой, к которой пристыл твердо хозяин. Сердечно извиняясь, скрипнули петли конюшни. Птица что-то быстро сказала, летя через сад на ночлег. Окна у Головиных погасли.
На другой день, когда Скопин заходил на свой двор с царской службы, ворота соседей еще были отворены, печатник подпирал верею плечом.
— Кого караулишь, Василий Петрович? — спросил Скопин.
— Да князька бородатого одного, — улыбнулся приветливо Головин. — Выжлят поглядеть захотел.
— Чего их смотреть-то, им у тебя еще по месяцу нету, — не понимал еще Скопин.
— Зайди и ты, — добавил, как по радушию нужно, сосед.
— Может, загляну, — пробормотал, мрачнея, Скопин, хотя неделю назад заходил глядеть щенков. — Да книжку твою про Карфаген и Рим занесу, — сообщил, застыдясь вдруг заходить по истраченной причине.
«Так, Непобедимейший сюда решил...» — медленно ходил по своей горнице, рассеянно забрал из рук отца римскую книгу.
«Да Настьке ведь всего пятнадцать лет... Вымахала, правда, превыше иной тридцатилетней... — Вчерашний звук и поздний огонек объяснились теперь Михаилу. — Значит, как зверюшку? — Налетев, ударили в грудь, отшвырнули в тихий снег пустые летние качели. — Хват!.. И пускай! Сядь, посиди, тебе-то что?!. Сколько их еще нальется, этих Настек! И под жом!» — пылал, говорил он себе, но кто-то, еще незнакомый, говорил ему — как из бережливого далека, — что хватит, больше не назреет таких ни одной.
Когда Скопин вошел к Головиным, князя Федора Ивановича еще не было. Стол был полунакрыт: плошки, солонки, кувшины и травки. На образах и поставцах — новые занавесочки китайского атласа. Насти не было — понятно, прихорашивают где-то. Все идет как полагается. Настькиной матери тоже не видно — Головин сказал, укладывает с мамками Артемку, но Скопин уже не поверил: просто мне дают знать, что затерся не вовремя. Ты, мол, хоть сосед, да чужой, и уходи... И каким-то невнятным и басурманским напевом отзванивало то, что он теперь полностью лишний возле этих стен, где он в первые лета сражался на полу, потом выдерживал осаду за несокрушимой печкой, где со сверчками помогали ему сами домовые, которых Миша и сегодня бы узнал — по дыханию, навстречу и вглубь человечьего. Здесь в каждом углу плоть непростых насельников, а не одна память, соткана из всех движений возлюбленных хозяев и друзей их хором. И Настькины все деяния здесь с детства, все ужимки, ужасы, смешинки, бедоумные порывы, хоть ее и нет вот в комнате, а как сквозь свет видна.
«...Выйти, встретить «суженого» прежде Головина? Попробовать еще раз перед Гедеминычем за шутки у Нагих покаяться?.. С какой стороны-то он прибудет?.. Или тут где-нибудь с ним украдкой переговорить?! — Скопин огляделся. — Да у него зенки под шапку закатятся: куда ни ткнись — я сижу, невест его перебиваю! Да он после такого, чего доброго, пойдет, сразу утопится у себя в родовом пруду...»
— А ты сего сегодня кьясненький? — влез на поставец с коленками четырехлетний боярчик Сенечка, старший Артемкин братец. — Миса Скопин, ты пьяный?
Снова вошел с улицы хозяин.
— Что-то не едет князь Мстиславский! Расхворался не то? — чесанул в затылке и опять исчез.
— Вот, коли не видывал, гляди, — внес через минуту в горсти и за пазухой бархатных хортиков
да и выложил прямо на скатерть к солонкам и приправам.
Вдруг вошла Настя — в простом сарафане и шушуне, как раньше, и села против Скопина за стольный уголок...
— Здравствуй, Настя, — почему-то привставая, сказал плохо, глухо.
Настя ответила еще тише, одними губами. Сидела и улыбалась, глаза только тихи и темны... Миша Скопин с Сенечкой помешивали любопытных хортиков на столе, чтобы не падали на пол и не сбросили посуду; заплакал где-то в своей горенке Артемка.
— Запсалмил, — сказал Головин. — Неуки-мамки никак не приложат.
Настя встала было, но на пороге показалась уж мать с негодующим ребенком на руках.
— Вот и мы. Спать не хотим. Вы тут гуляете-курнычите, и мы с вами хотим.
— Дади-ка! — весь преобразился Артемка, увидев кутят.
— Гляди-ка, собачек елико! — подпевала мать. — Собачки маленькие, как медведики, гляди... Краше места им не нашел батя твой, туибень!