Как они там сейчас? Уже поужинали, уже прозвенел отбой, и с вечерней молитвой все улеглись по койкам. Спят. Утром их, как всегда, выгонят на зарядку, и физрук, как всегда, будет орать «целуйте землю, отжимаясь», и в окнах столовой будут мелькать локти поварих и бродить сонные тени дежурных. И так день за днем, день за днем, одно и то же. Но меня там больше не будет. Я больше не буду жить среди них и пялиться на все сквозь корку неясного смысла, не понимая: зачем это все? И почему оно именно такое? Узкие спальни, заставленные рядами железных кроватей, вафельные полотенца на спинках, пол, крашенный в семь слоев, разноцветно облезлый и вытоптанный до гнилой доски, заклеенные пластырем стекла, захватанные руками выключатели, засиженные мухами плафоны – один разбит, из черной дырки торчит мертвый патрон. Шкаф с косой дверцей, вечный этот шкаф, и всегда из него свисает, как язык из пасти старой собаки, чей-нибудь рукав или платок, и в каждой спальне точно такой же шкаф, и всё точно такое же, только цвет и узор слегка различаются. Вечное зеркало в черных оспинах – и перед ним крутятся-вертятся девочки – у всех одинаковые надежды, одинаковые одежды, выбирай: коричневая трудовая роба или домашняя форма – юбка-мешок, холщовая рубаха, кумачовый платок.
Неужели Бог создал Вселенную для того, чтобы обставить ее железными кроватями с вафельными полотенцами на спинках? Миллиарды звезд – и между ними несемся мы, на скрипучих пружинах 13-й уездной мебельной фабрики.
Зачем? Почему? Почему меня так пронзает вид каждой топорной детали? Волдыри на батареях. Кривые углы подоконников и ровные, в струну, края постелей. Есть ли какой-то смысл в этом безобразном однообразии? Каждая деталь быта мне кажется насмешкой над замыслом Бога. Разве могла быть в его планах идея такого стола, стула, шкафа – любого из этих грубо сляпанных предметов? Ах да, это не он, это мы. Только вот зачем мы ему, такие? Криворукие, криводушные. С такими поделками – грубыми, вялыми. Вот есть же ветка, соловей, облако, ветер – к чему сколачивать нашими кривыми руками хромой табурет? Непонятно.
Завтра они встанут и начнут все заново. Но я больше не буду, Господи. Я не буду никогда больше сколачивать вместе с ними этот хромой табурет. Никогда я не скрипну ржавой пружиной во сне, безмятежно переворачиваясь с боку на бок.
Внезапно удавкой захлестывает тоска. Мне хочется – нестерпимо, до спазма – оказаться там, среди них, в чистой постели, в прежней своей жизни, будто ничего не было. И чтобы, как всегда, щелкала в тишине ненавистная стрелка на больших настенных часах, и циферблат светился во тьме. И дыхание. Слышать отовсюду живое дыхание. Кто-то бредит, кто-то храпит, кто-то во сне ловит рыбу – пусть. Только бы кто-то дышал рядом. Только бы не так, как сейчас. Свобода? Зачем она? Что мне с ней делать, куда идти? На край земли, на край земли… Куда ни пойди – всюду будет край земли.
Или вернуться туда, приползти к ним: «вот, я жива», и пусть они меня добьют. Нет, не добьют. Они ведь не злые, было видно: они делали с нами это не по злобе, без ненависти, а так, из какого-то бездумного удовольствия, из лихости. А тут я заявлюсь, жертва экзекуции, немой укор – какое уж тут удовольствие, какая лихость, одна морока. Могут и добить, конечно, но не воображай о себе много: больно ты им нужна. Не нужна. Я не нужна, вот в чем все дело. Не нужна.
«Не нужна! – раскатывается эхом голос отца Григория. – Ой, горе-страдание! Поплачь еще о себе, тоже польза!». Зачем вы здесь, батюшка? Вы же в мае еще отмаялись, богу душу отдали, скончались от кагора. «Зачем?! Зачем?! За совестью твоей пришел! – зловеще хохочет Григорий и черной тенью кружит надо мной. – Я-то что, выпил лишка – да и помер Гришка. А братьям нашим в срубах гореть, как раскольникам! Отец-настоятель Андрей, диакон Антоний, Лешка-пономарь и все причетники наши – все погибнут огнем из-за тебя, а все потому что пустили бабу в алтарь. Говорил я, говорил! От бабы жди беды! Баба и в рай пойдет – черта за пазухой пронесет». Какого черта? И как я, тварь ничтожная, виновата во всех этих грядущих бедах клира? «Да уж известно как. Станут тебя искать, а найдут по твоим следам дорожку в нашу тайную крипту. Грот иконописцев. Помнишь, что случилось в северном приделе два года назад? Братья сожгли его, чтобы спасти иконы. Теперь нужно сделать наоборот: сжечь крипту с иконами, чтобы спасти братьев. Ты поняла? Ты знаешь, что делать и куда идти? Вход – через северный придел, сгоревший алтарь, рычаг повернуть четыре раза – сперва вверх, затем направо, налево и вниз». Последние его слова звучат как инструкция. «Не перепутай!
Крестом осени себя», – требует он. Я крещусь. «Теперь запомнишь». Отец Григорий медленно превращается в облако звезд, и, насквозь проколотый иглами света, колышется ветром и плывет, и плывет, не сходя с места, прощально угасая.
Не найдут.
Теперь я знаю, куда идти и что делать. Я знаю. Еще есть время. Еще поет соловей и не выпала роса. Я могу еще что-то исправить. Я успею. Там есть все, что мне нужно: деревянные доски, много-много бумаги, банки с растворителем, керосиновые лампы, спички, газовый баллон и хорошая обратная тяга.
47. Лунная программа
Где-то за стеной поет радио:
Грубым дается радость,
Нежным дается печаль.
Мне ничего не надо,
Мне никого не жаль.
Рассвет.
Пить. Очень хочется пить.
Воды…
Корчась от головной боли, он обернулся одеялом и, как раненый боец, пополз на кухню. И только упершись лбом в какую-то незнакомую дверь, вспомнил, что он не у себя дома.
Дверь открылась – и Леднев вошел.
Он оказался в большой комнате без окон. В центре стояла камера сенсорной депривации, специальная модель для РЕВ-сеансов. От обычной она отличается лишь тем, что в ее стенку вмонтирован электрический модуль для КМИ-соединения провода, который подключается изнутри камеры к телепатическому кортекс-шлему в голове испытуемого, с проводом, подведенным снаружи к компьютеру и дешифровальному аппарату. Внутренний провод достаточно длинный, чтобы человек в камере мог свободно дрейфовать на воде, не чувствуя его натяжения, и тонкий, как волос, чтобы его случайные прикосновения к телу не ощущались.
В остальном это традиционная Лилли-капсула – большая ванна с герметичной крышкой, заполненная раствором английской соли. Яйцо гидроневесомости в металлической скорлупе, сквозь которую не пробивается внешний мир. Ни звука, ни света, ни запаха, ничего, что удерживало бы связь ума с координатами пространства и времени. Идеальный фон для работы РЕВ-препарата – отсутствие всякого фона.
В комнате находилось несколько человек. За столами у мониторов сидели неизвестные, которые никак не отреагировали на его появление. Возле депривационной камеры с видом гостеприимного хозяина стоял Дурман. А за ним, у дальней стены, в медицинском уголке с кушеткой и набором кибер-ассистентов, он увидел сгорбленную спину в белом халате.
– Иван Семенович? – узнал Леднев, испытав радость вперемешку с разочарованием.