Байкал свежел, грозная предвечерняя серость мелким пенилась барашком. Ветер уже доставал до костей. Степанида поежилась и вздохнула. Какие мы, старухи! О господи, разве это старуха? Вот ранее была старуха! На ней белый свет держался. Их Господь разводил по Култуку. Считай, возле каждого дома на лавочке восседала старуха. Жили подолгу. Сто лет было не в диковинку, ее бабка в сто двадцать Богу душу отдала. Бывало, идет старуха по селу, юбка на ней в пол, что колокол. Рукава с буфами, платок яркий, да не один, да подплаточек, да шаль на плечах – шествует старуха! А как же, она жизнь прожила! На ней семья – дети, внуки. Она все помнит. Весь род: имена, кто где и когда родился, кто крестил, кто венчал. Она знает, как ступить и что сказать на похоронах и на празднестве. Она знает, как поступить и чем поступиться и что всей жизнию отстаивать. А как же, она старуха, на ней род, его судьба и будущее. На нее равняются. Ее слушают, она учит уважению. Она учит различать черное от белого, зло от добра… Старухою уж после пятидесяти становились, и эта остаточная жизнь была длиннее и важнее детородной. Она общественная была для всех. А первая жизнь была для родителев, вторая для мужа и деток, а третья, последняя, старушечья – она для народа. По старухе и род судили. Недаром исчезли старики в Култуке, и все порушилось, перемешалось. Не поймешь, то ли баба идет, то ли мужик. Воруют друг у дружки. Картошку, и ту выкопают. Дом разберут. О господи, раньше друг к дружке тащили. Всем делились, все помогали. А нынче че с народом сделали? И старики исчезли. Две вот и остались по всему их околотку. Туриха умом тронулась. Да и они-то с Таиской… О чем говорят?.. Как жили?! Зачем мне эти кудри были… Штаны носила, за мужика вкалывала и все с мужиками… Вот и аукается. Оттого и Милка с Толяном такие… Прости меня, Господи… Прости…
Степанида не замечала, как плачет. Слезы текли по выбеленному белому подбородку, изъеденному временем, и мочили платок. Концами его она наконец утерла себе нос и встала. Пошла прямо, ровно, глядя вперед… «Счас и старуха-то пошла страмная, – тянула на шагу горькую она свою думу. – Раньше пятьдесят стукнуло – все. Переходи во другое времечко. Следи за собою строго. Не ступи лишний раз, не скажи. Счас разве старуха? Все молодятся, все бы им ноги задирать. Вон Симониха, ей уж скоро семьдесят, а кудри крутит. Штаны напялит. Папироса в зубах. Ишо хлеще молодых мужиков принимат. Зеков… освобожденных. Прикормит, припоит и бичует с имя. Один удавился недавно. Лет пять с ею мудохался. Она опять приняла такого же… Я, говорит, ишо молодая баба… Чего мне стесняться. На нее посмотришь и подумашь, что Туриха-то ишо ничего. Напротив Симонихи-то она ишо здоровая. Все одно время за Толиком гонялась, ну да Степанида клюкою-то ее отогнала от дома. Сколь раз караулила. А Толик-то смеялся все:
– Я че, мам, с ума спятил…
Был бы у тебя ум, разве ты промотал бы так жизнь, сынок… Ах, Толик, Толик… поскребыш ты наш… Пропадает наш сынок, Панкрат. Любимец твой… Последыш.
Шагалось уже пореже и поспокойнее. «Больше к Таисье ни ногою, – подумала она. – Хватит, наслушалася, навидалася». Степанида подняла голову и увидала у своих ворот машину с крестами. «Скорая! О господи! Ишо чего…»
* * *
После обеда, уже в первый холодок, вновь появился Толик. Он был сильно возбужден, под хмельком, глаза вразброс и махал руками.
– Сеструха, сеструха! Пашка-то… Пашку… Клавку увезли… Сижу это, блин, сижу – машина… Скорая.
– Да говори ты яснее, – встревожилась Милка.
– Я и так говорю: машина, блин, к Клавке. Скорая. Эта… Пашку. А Гоха весь белый. А мамка за сердце и на бревнышке… Встать не может. Дай выпить… Я нервный… Сердце не выдерживает…
Людмила тряханула брата, но поняла, что, пока он не примет очередную дозу водки, она ничего от него не добьется. Толик вроде как протрезвел на время, хлебнув катанки.
– Это, – сказал он ровным, спокойным голосом. – Десант в Чечне подорвался… Там сибиряки… Ну, это… короче. Мать жалко. – Он сел на землю и заплакал. – Милка, как мне мамку жалко…
Милка словно впервые разглядела брата. Он посерел, обрюзг, сидел скукоженно, свесив мотающуюся, как побитый морозцем подсолнушек, посеревшую от седины, постаревшую голову. Полустаричок-полумальчик, так и не повзрослевший за жизнь. И все его женитьбы, подженитьбы, рождения детей, разводы, уходы женщин, – все прошло мимо него. С детства упрямый, капризный, всего себе добивавшийся криком у родителей, а потом женщин, красивый, избалованный, он прикипел к алкоголю, как к игрушке, и не хотел с ним расстаться исключительно из эгоизма. Они жили под одной крышей. Она кормила брата, и что хуже – поила, потому что он не мог дня прожить без «катанки». Собственно, он стал ее стареющим, капризным единственным ребенком. Только ему она была еще нужна на земле. Мать ничем, кроме пенсии, уже не могла помочь, а Клавдия будто их не видела. Иногда в редкие дни просветлений он брался за работу и делал все споро, умело, быстро по хозяйству. Многому он научился от отца. Но охота на работу проходила скоро, а тяга к «катанке» не проходила никогда. Двор свой они запустили, и все, что было ценного, он пропил…
– Слышь, подруга, – кивнула она Нинке, – присмотри за моим товаром. Я сбегаю узнаю, что там. От него разве что добьешься.
– Куда ты побежишь? – рявкнула Рыжая. – Они не признают тебя. Совсем гордости нет.
– Там мать моя! – сердито крикнула Милка.
– Мать, – разинула рот Рыжая. – Мать! Да вы у нее с Толькой подпольные. Она вам все тайком сует.
– Заткнись!
– Ну и карауль сама! Я тебе не наседка! – Нинка обернулась на бабий строй и как-то вдруг словно протрезвела.
– Сиди, дура! И так без штанов скоро останешься.
Милка махнула рукою, подтянула джинсы и решительно подалась вниз. Толик сорвался за нею.
* * *
У Клавдиного дома стояла собольковская «Волга». Георгий выводил из ворот Степаниду. Мать как-то странно гнулась. Едва усадил ее на переднее сиденье.
– Мама, куда? – подлетая, закричала Милка. – Что случилось?
– В церкву, – угрюмо ответила старуха.
Клавдия вывалилась из калитки, белая, растрепанная. Лицо ее творожно взрыхлилось. Она даже не узнала, казалось, Милку.
– Я с матерью. – Милка решительно открыла заднюю дверцу машины.
Толик, падая, хватался за колеса машины и истошно визжал.
– Я тоже! Мамка… Милка, это я тебе сказал.
Оглянувшись, Милка увидала, как брат барахтается в грязи у бревенчатого заплота Клавдииного дома. Сердце ее сжалось в тяжелом предчувствии. Дорогою в салоне машины молчали. Милка сидела рядом с Клавдией и боялась взглянуть на седой стриженый затылок возлюбленного. Клавдия развалилась на всем оставшемся сиденье и шумно, взволнованно дышала. От нее пахло луком и овчиной. Это был запах родительского дома. «Гошенька, – мысленно взмолилась Милка, – как же мы давно не были вместе! Ты и не вспомнишь, кто дышит тебе в затылок. Победила, победила меня сестрица». Она тронула рукою плечо матери, но Степанида не обернулась. И только тогда Милка почувствовала свою неуместность в машине. «Чего это я, – раздосадовалась она запоздало, – разлетелась. Права Рыжая. Чужая я им всем…»