Бертолетка глубоко вздохнула, скинула на пол плащик и, крутанувшись девочкой, помахала ему ручкой.
– Володя! – сладенько произнесла она. – Ну, не ревнуй! – Она села к нему в ноги и, взяв с полу пачку сигарет, закурила.
Эдуард Аркадьевич разглядывал ее с интересом. Невысокая, худая. Крошечные, какие-то бескостные ноги, которые она сложила одна на другую, покачивались. В фигуре еще сохранялись остатки молодости, но пестрая головенка с пегими от седины волосами и пожившее, мятое, синеющее от алкоголя лицо выдавали и возраст, и образ жизни своей хозяйки. Эдуард Аркадьевич глядел на нее и волновался. Он еще не понял, что взволновало его.
– Молодой человек, – обернулась она к нему, – может, предложите мне чаю…
– Ну, молодой, давай жеребчиком на кухню, – добавил Дуб, – а я тут побеседую с дамой.
Эдуард Аркадьевич как-то странно потоптался на месте и пошел на кухню. Он поставил чайник и поискал глазами между рамами: чем бы угостить гостью. Кашу от ужина он не решался подать и сделал бутерброд. Хорошо, что он раскошелился сегодня на колбасу.
Кухня у Дуба была так же пуста, как и квартира. Кроме электроплиты, – это было удивительно, что она осталась, – в углу была свалена какая-то посуденка, и стоял стол на трех ногах, оттого, видимо, не пропитый, и самодельная табуретка. Черная от копоти лампочка под чернополостным потолком тускло освещала облысевший линолеум и редких, унылых от недоедания тараканов. Эдуард Аркадьевич очень тщательно сделал бутерброд и, заварив чаю, выбрал самый красивый, по его мнению, стакан, вытер его о штаны, налил чаю и понес.
– О, хорошо живете, мальчики! – Бертолетка мигом умяла хлеб и колбасу.
– Что надо сказать, милочка? – заметил Дуб.
– Еще!
Бертолетка вошла в дом органично, словно никуда не выходила. С нею стало легче и веселее. Она все делала быстро, легко, даже с некоторым артистизмом.
– Я готовила когда-то, как в лучших домах Филадельфии, – говорила она, подавая им утром на стол пережаренный на растительном сале хлеб.
– Бертолетка, где заначка? – Дуб не обращал внимания на ее дешевые афоризмы, но на Эдуарда Аркадьевича они производили впечатление. – Ну, ты знаешь, там всего и было-то пять грамм. – Бертолетка скрылась в ванную.
– Выгоню! Падла, переломаю твои змеиные ноги!
– За мои ножки стрелялись! – парировала Бертолетка. Она выходила к столу, когда Дуб остывал, и оба они глядели на Эдуарда Аркадьевича.
– Юбилей, – мотал головою тот. – Не дам. Хватит.
– Мальчики! Я вам устрою такой юбилей. Такой праздник, пальчики оближете! Когда за мной ухаживал нынешний губернатор…
– Ты слушай, слушай, Эдя! За нами губернатор ухаживал. Мы на балу с превосходительством танцевали… Как у Достоевского – в шали…
– Ну, зачем же в шали, Володя! – Бертолетка болтала ногою, курила. Сухой и жесткий волос хохлом торчал на ее иссохшей головенке. Испитое лицо кривилось в усмешке, как ей казалось, тонкой. – Я была в шляпке.
– Эдя, в шляпке. Моя любимая женщина танцевала в шляпке. Моя третья… нет, вторая… или четвертая, Эдя, Бертолетка, какая ты у меня?..
– Пятая, Дуб.
– Да, спасибо, ты настоящий друг! Да-к вот, моя пятая жена носила шляпки. Их было море в этой квартире… Во всех углах…
– Это невежливо! – Бертолетка надула губы.
– Видал, Эдя? Ты думаешь, это тебе просто бичиха… Нет, друг мой. Мы институты кончали. Какой мы кончали институт, Берточка?!
– Да нархоз.
– Народное хозяйство нас учили поднимать. Подняли?
– А как же!..
Деньги, однако, таяли. Пять грамм, о которых твердила Бертолетка, превращались в ежедневную бутылку. Бертолетка умела вытягивать деньги. Эдуард Аркадьевич изо всех сил держался, чтобы не тронуть заветные доллары до времени. Он вдруг стал расчетливым и ночами все считал, сколько да чего.
За три дня до дня рождения они пошли менять бумажку. Вела Бертолетка. Она точно знала, где самый выгодный для них курс обмена. Самое интересное, что деньги действительно выдали. Целых две с половиной тысячи. Им показалось, что они сказочно богаты.
– Надо бы редакторов позвать, – сказал Дуб. – Варвару из художественного… Эх, жаль сельский отдел – кто умер, кто разъехался.
– Октября позовем, Октября…
Бертолетка прыгала рядом в куценьком, навырост плащике, из отворота которого торчал помятый свитерок. И то спекая до старушечьего, то вдруг омолаживая лицо, твердила, как школьница урок:
– Пять грамм, пять грамм, мальчики, пять грамм.
– Эдя, дай мне полсотни, – попросил Дуб.
– Не дам, – твердо сказал Эдуард Аркадьевич.
– Дай, вопрос жизни и смерти.
Эдуард Аркадьевич, поколебавшись, выдал ему пятидесятку.
– Сидите здесь. – Дуб исчез и через пятнадцать минут вернулся с тремя розами.
– Прошу принять, мадам.
Бертолетка каким-то невыразительным, неожиданным для нее жестом, имитирующим изящество, взяла цветы, по-женски поднесла их к лицу.
– Во-ло-дя!
– Бертолетка, я на тебе женюсь!
– Это что – предложение? – кокетливо улыбнулась Бертолетка.
– Почти!
Эдуард Аркадьевич увидел молодой блеск в крыжовниковых глазах женщины. Какая странная смесь детской порывистости, старушечьей суетливости, лживости и искренности в ней. Она как бы остановилась в юности своей и постарела, не прожив положенной зрелой жизни.
– У нее дети есть? – спросил он дорогою у Дуба.
– У нее все есть, Эдичка! И муж где-то… был. И дети… трое… И, кстати, порядочные все… Двое в милиции. Дочь замужем. Она многовнучатая бабушка! Да-да! Такие уж пошли бабушки в России. Наши с тобою, Эдичка, шестидесятнички. Ты ведь их любишь, комиссарочки в синих шлемах, так вот они постарели…
На другой день Эдуард Аркадьевич пошел приглашать Октября на юбилей Дуба. На этот раз его не пустили в офис, и он ждал его у ворот два часа. Охрана смотрела на него подозрительно, и все переговаривалась в свои трубки. Он сидел на большом камне у шлакоблочной стены, дремал вполглаза под нежным октябрьским солнцем, временами встряхиваясь и запахивая ворот своего засаленного старого плаща. Берет его, как марля, сквозил на солнце и лежал на лошадиной его голове блинчиком. Дрема забирала его глубоко и сладко. Он видел в медовой ее смуте и Ляльку, и Бертолетку, и они как-то переходили в друг друга, как это бывает в снах, и он заволновался и во сне понял, что они похожи и что Лялька могла бы быть такой же сейчас. И в ней была эта смесь детства и порока, беспамятства и лжи. От этой мысли он начал просыпаться и услышал гуд машины. Дудел Октябрь, сидя в своей машине. Эдуард Аркадьевич вскочил и, сорвав берет, подлетел к машине.