Кот недовольно потянулся и спрыгнул на пол. Эдуард Аркадьевич закурил у кухонного оконца, из которого луна еще не вышла. Они молча курили в разных концах дома. Эдуард Аркадьевич чувствовал, как стынут ноги, и думал, что Ивану надо будет перебрать завалинку. «Странно, – подумал он, – почему эта мысль ни разу не пришла ему в голову о своей завалинке. Своей!» – тут же усмехнулся он. Любая изба Егоркина и близлежащих деревенек могла бы назваться его. Захоти только!.. Эхма… Как там Клепа?!
– А я Верку во сне не вижу, – вдруг сказал Иван. – Я редко сны-то вижу. И все какая-нибудь дребедень. Иной раз так хочется хоть бы краешком глаза… Как там. – Он заикнулся, чувствовалось, что ему перехватило горло. – Я ведь бил ее, Эдичка! Да-а! Было дело. Я в семидесятых пил, как скотина. Помнишь, поди, те застойные-запойные?..
– Да и я сам-то!..
– Вот тогда-то я и загулял! По-черному. О, брат, где разгулялся-то Ванька. Жизнь какая-то была… Дешевая и мелкая. Как-то она уже чуялась – опасность… тревога, а где, откуда, еще не могли понять. Застой, это ведь ловушка была. Затишье перед грозой…
– Да, да… А мы – шестидесятники!
Иван вразумительно и долго молчал, потом многозначительно кашлянул и продолжил:
– Поганое, конечно… Во мне в основном, – он вздохнул. – Бабья этого было! Глаза разбегаются. А тут придешь домой – серенькая какая-то сидит. Счас, как вспомню, – мороз по коже! Вот ведь как я подонил-то! А она молчит, молчит… Детскими своими глазенками лупит. Тот я еще скот-то был! Ну и напьешься нарочно и «поддашь»… Слово тогда такое бытовало у нас – «поддать». – Иван глубоко, с надрывом вздохнул и сел на постель. Кот запрыгнул к нему на подушку и усиленно затер лапой мордашку.
– Гостей намывает!
– Да, с того света к нам теперь только и придут.
– А ты боишься смерти? – вдруг, затаив дыхание, спросил Эдуард Аркадьевич.
– А че ее бояться! У меня там все – мать, отец, Верушка… Они мне там, поди, место потеплее уж приготовили.
– А если нет?
– Грехи-то родимые. В разные места попадем! – Верка-то, может, и сробеет за меня слово замолвить, а матушка-то все одно замолит. Ты мою матушку не знаешь. О, она, брат, такая была вострушка, во все дыры бывало влезет. Никому спуску не давала. А за меня – в огонь и воду! Она уж там поплачет обо мне. У нее грехов мало. Да и у Верки – одни страдания… Нет, за меня есть кому там заступиться! Да и я потому, может, и оставлен еще, чтобы их могилы обиходить… Чтобы не сиротели они на земле… Со всем Егоркиным. Завтра на кладбище пойдем. К Верке на свидание. Плохо, что у тебя здесь могил нет. Она, могила, держит все-таки… Как маленькая церковь… Как-то собирает…
«А у меня и могилы Лялькиной нет, – горько подумал Эдуард Аркадьевич, – лежит где-то… одинешенька… Я бы ей цветы рвал…» – он почувствовал теплые слезы на щеке и, испугавшись, что Иван заметит их, отдалился от лунного света во тьму.
Лицо же Ивана под лунным светом изменилось, напряглось и вытянулось. Что-то мистическое появилось в его овеянном лике.
– Что мы все о могилах… ночью, – неуверенно заметил Эдуард Аркадьевич и утер слезы рукавом рубахи.
– О могилах надо день и ночь думать. Помни о смерти! А нам с тобою и подавно! – Он лег на подушки, закинув руки за голову. Эдуард Аркадьевич прошел к своему топчану и сел, глядя на Ивана.
– Это молодым трын-трава! Они летят по жизни. А мы ползем… с тобою…
Эдуард Аркадьевич сочувственно молчал и думал, что в житейских вопросах Иван всегда прав и точен.
– Мы с тобою, брат Эдичка, не из тех, кто приносил бабам счастье.
Эдуард Аркадьевич вздохнул и заносчиво спросил:
– А в чем оно, счастье?!
– Не, не в том!
– В чем не в том?!
– Не в том, Эдичка! Не в том! Знаю я ваши басни. В любви скажешь…
– Ну, не только…
– Да!. Ну, еще вы все человечество освобождаете… Со страшной силой… все его освобождаете… освободить не можете. От кого и от чего только… От Бога, прежде всего…
– Ну, знаешь, Иван!
– Знаю, знаю! Счастье для вас… все какие-то порывы, все ждете его, гадаете, кличете. И все новое… новизны вам хочется, свеженинки… Все о любви толкуете. – Иван говорил равнодушно и просто, без обычной своей озлобленки, как давно усвоенную им истину. – За каждым поворотом ее ищете… Как в той песенке: «Люблю тебя я до поворота, а дальше как получится!»
– Ну-у, свежесть чувств, – промычал Эдуард Аркадьевич, впрочем, просто так, чтобы не поддакивать Ивану. Он уже ловил себя на том, что старается все угодить Ивану, подладиться под его тон. Даже спина ниже гнулась и походка стала неувереннее. Так нельзя, решил он. За кусок хлеба… продавать идеалы! Никогда! Он на всякий случай кашлянул и глянул в окно. Луна ушла со двора, и двор померк, хотя небо приблизилось и звезды загорелись ярче. «Сам-то, – подумал он. – На себя бы посмотрел!»
Иван хмуро перевел на него взгляд, помолчал угрожающе, потом продолжил:
– Все это ваши еврейские утопии. Причем для гоев. Разрушительные… Сами-то вы своих баб до смерти бережете… Ваши сары, как в Библии, до глубокой старости… первые… Я сам, дурак, нахлебался в институте этой романтики поганой. Вот где, скажу тебе, ядовитая штучка! С Веркой мы здесь подростками сошлись, первые поцелуи наши были. Потом, когда, понимаешь, пузо-то нагрели, женился. Нет, я любил ее тогда… Я помню. Я нынче шел мимо Милешкина двора, вспомнил, как целовались у поленницы… И комок к горлу… Нет, я женился по любви. И мы жили счастливо… до института. А там понесло меня по течению. Забуровился, дурак, в Москву. Что ты – МГУ – престиж, элита!.. И сошелся-то я, по моему тогдашнему разумению, с эли-то-ой! Что ты. Самой отборной, мне казалось. Девочки – все сплошь жидовочки. Парни – интеллектуалы! Это те, что всех презирали. Это уж с такой издевочкой. Тонко, изощренно. А я че! Валенок из Егоркино. Помню, у нас Илюша был Кремель, худой, носатый такой профессорский сынок. Он все Пастернака читал. Торжественно, как клятву. Они всех, как клятву, читали. Я с ума сходил от счастья. Прямо прикасался к звездным мирам. Мальчик из Егоркино, из этого вот дома. Вот на этой кровати родительской и вылез на свет. Шел в Москву, как Ломоносов, почти пешком до Иркутска, а там зайцем под лавками. Поступил – плакал от счастья!
– Ты на филфак?
– А как же! На филфак родимый. Любовь к мудрости. Да-с! Физики-лирики! Знаменитый, помнишь, спор. Мы их разили тогда со страшной силой.
– Да, да. – Голос Эдуарда Аркадьевича немедля набрал силу. Сам он вдохновился и встал с лежанки, шагнул к окну, взволнованно вернулся к постели и снова сел. – Да, да… Я помню, – торжественно заявил он. – Как это все было!.. Как все было!
Иван холодно скосил в его сторону глаза и сквозь зубы выронил:
– Охолонь, Эдик!
Но Эдуард Аркадьевич уже не слышал ледяной иронии соседа, не видел бритвенной неприязни в быстром и отстраненном его взгляде. Его понесло, воображение воспылало мигом. Он вспомнил родную компанию, задиру Октября, Дуба, Гарика. Их бессонные ночи, споры, стихи.