С вечера Большая Павла завела тесто на куличи. Она пекла их каждый год сама с тех пор, как умерла маменька.
Она пекла их всегда ночью, чтобы в полной тишине, и суета дня не нарушала бы благоговения перед святыней, а главное – перед памятью о родителях. Потому что в эти ночи всегда вспоминалось ее девичество, чистота, тот покой и щит родимой усадьбы, где она жила холеная, цельная, заботами тятеньки и тихой пристойной матери.
В тесто она подбавила изюм и масло, береженное в туеске в погребе, и яиц хватило и мучки, которую она прихватила еще в городе, беленькую, шелковую, и тесто дышало под рукою. Картофельная закваска была свежа и пузырилась, Сильвино молочко отдавало желтизною. К утру она затопила русскую печь. Куличи в кастрюлях уже поднимались, росли на глазах, и глядя на них, Большая Павла волновалась, как в детстве, когда мать ее пекла куличи. Какой в доме стоял праздник. Павла прислушалась к дыханию девочек, к потрескиванию и гулу печи. Тесто уже излучало свой райский аромат… «И у меня праздник, – подумала она. – Не хуже и я других… Все у меня, как у людей!..»
К рассвету куличи стояли в горнице. Отдыхали под праздничным рушником. Павла вынула уже их из подушек, чуть подостывших, и теперь сбивала глазурь из яиц и перетертого сахара.
Первой поднялась Аришка.
– Ой, баба! – завороженно прошептала она. – Это можно ись?
– В праздник! На Пасху.
– Баба, я только капельку! Я только попробую!
– Я тебе попробую! Руки оторву!
Разгоралась Страстная пятница. С Байкала несло холодными апрельскими ветрами. Дальние сопки клубились иссиня-черными шапками.
«К снегу, – подумала Большая Павла. – Пасха холодная будет».
Она поручила Аришке довзбивать глазурь. Девчонка оторопела от радости и тут же начала лизать чашку.
– Пусть Капка украсит куличи, – наказала бабка. – Да, дом промойте. Мать придет, ухи ей наварите.
– Она не станет есть уху, – из-за занавески откликнулась Капитолина. – Она ей на барже надоела.
Капитолина поднялась, вышла на кухню, отобрала у Аришки чашку и заработала ложкой, взбивая глазурь. Ложка тут же облизывалась.
– А мне?! – хныкала Аришка.
– Сушеной малинки потом подбавь, – напомнила Большая Павла, надевая рабочий халат. – Там, в шкапчике, и клюковкой пробуси. Красивше будет…
Перед самой Пасхою, в субботу, к вечеру разъяснело. Природа словно откликнулась на праздничные дымы стряпух Култука. Да и само село притихло перед Пасхою. К вечеру татарин закрыл кузницу. Пристали трактора. Мужики кучковались в черемушнике перед четвертью самогонки.
Рыжая Фекла, приблудная нищая, кусошничавшая в войну, идущая, как она говорит, с самой Лены и приставшая в сытном от рыбы и таежины Култуке, зорко следила, чтобы мужики не запивали. Она наткнулась на них в кустах и в сердцах крикнула:
– Нехристи!
– Кто празднику рад, тот за неделю пьян! – крикнул Трофим. – Иди лучше хряпни с нами… На посошок.
Татарин-кузнец радостно гоготал.
– А ты одно нерусь, – махнула рукою Фекла.
– Ступай сюды, русь. Я табе подам. Омулька вот солененького!
– И-и-и. Бесстыжий!
– Иди, не боись! Ты за меня ноне замолви слово перед твоим Боже, чтоб у меня кости не болели… А я тебе на могилку такой крест выкую, ты под ним, как барыня, лежать будешь!
– Обманешь, косоглазый!
– Не обману. Молись только как следует! Громче молись.
В церковь собирались идти кучкою. К Таисии не заходили, чтоб ее не подставлять. Она догоняла их за Стрелкой. Потихоньку стекались к Большой Павле. Первою явилась Фекла. Ходкая баба, проворная. Так ночами и прокормилася в войну. Счас ее в колхоз взяли. Таисия похлопотала. Но она все одно тайком нет-нет да кусошничает.
– Привычка, – говорит. – Тянет!
Фекла проскользнула в дом тишком, села на лавочку, подобрала под себя ноги, узелок держит в руках.
– Глянь, че у тебя куличики, Павла. Царские, – похвалила она.
– У тебя не хуже!
– Куды мне! Кособокие едва слепила. Я ведь косорукая! Барыней росла.
– Ты?! Да что ты!
– Ой! Шали кашемировые на свадьбы дарила! Пироги в доме сохли. Курям сваливали. Замуж шла, три подводы по деревне шли. Шубу лисью отец давал, две перины, подушек одиннадцать…
Большая Павла, вспоминая свою похожую молодость, согласно вздохнула.
– А я на жись не обижаюсь! На нее обижаться – на Бога обижаться! Слава богу, жива! Я когда кусошничала в войну, дак каждому кусочку радовалась. Шубам своим так не радовалась у родителев, как куску сухому. Все своей дочке несла. Домой приду, каждый кусок обдую, тряпочкой оботру… Сладкие в одну сторону, ржаные в другую. Потом на меленке перетру, картошки подбавлю, лебеды когда, и такой хлеб дочке пекла. Она у меня не хуже других ходила. И меня еще Господь хранил! Матерь Божия-то как меня спасла?
– Да ты что? – Большая Павла аккуратно укладывала в узелок кулич и крашеные яйца. Она знала, о чем будет говорить Фекла. Этот сказ, обрастая подробностями, повторялся много раз, но всякий раз ей было страшно. Не дай бог такое пережить!
– Я счас, Пашенька, ни на что не обижаюсь. Куды мне… Волки – и те меня обоссали!
– Как это? – подыграла Большая Павла.
– А так.
– Маньку-то Буковку помнишь поди?!
– Это которую волки съели? Ну как же.
– А меня вот не сожрали! Обоссали всю до нитки…
– Как так?
– А вот так! Мы с Манькой-то вместе кусошничали. Вдвоем ходить-то все веселее. Да и не так страшно. Война как раз кончалась. Я свою дочушку дома оставила. Она у меня заболела. Обезножела. Ножки, как плеточки, у нее висели. От бескормицы.
– Это где? В Култуке, что ль?
– Да нет! Там, за Мурино, мы там еще шли с нею.
– А откель вы шли? Ты сама-то откуда?
– Я-то. Я из Алтайских краев. Там и замуж выходила.
– А в Култук-то откель пришла?
– Дак из Мордовии! Из лагерей! Отца кулачили, ну меня подгребли. Там я чадушко заработала. Сидела-то я недолго. За мной ведь ничего не было. Да девку родила.
– А где ж она была-то там? С тобой на нарах?
– Ну, Паш, ты даешь. На нарах! Там и детские сады есть, и школы. Звери, что ли, там… Евреи эти.
– Каки евреи?
– Да там одни евреи в комиссарах. И начальники, и надзиратели. Они же везде командуют… Как наша Айзековна… Я к жене начальника лагеря пристроилась. Мыла у них и убирала. Она ниче себе жидовочка была. Кушать мне давала со стола. Девочку мою обряжала… Со своих еврейчат. И волю мне выхлопотала потом. Доченьку тогда в детдом направили. Сюда, в Иркутск. Вот я сюда и шла к ней… По дороге Буковку встретила. Мы, бывалоча, в село-то с двух сторон заходили. Чтобы дважды не обирать… Зимой шли… А она жадноватая была, Буковка-то. Я ей: не пойдем туда… Сердце чует, волки там… А она: село богатое, пойдем, много наберем. Я-то не пошла. А ее волки сожрали. Одна нога в валенке и осталася. Веришь-нет… Дак греха-то сколь было с нею. Хоронить ее, хоть ногу, а я ее ни имени, ни фамилии не ведаю… Буковка, да Буковка… Вот так, с зеками, ее и закопали. Кому-то в ящик подложили… Был человек – и нету.