Дуняшка скакала за женщинами, как зайчик, и все что-то лопотала без умолку птичьим своим детским голоском.
– Зайди-ко ко мне с фермы, – глухо приказала Таисия. – Помолимся… Что-то Анютка мне не нравится… гляжу.
– Да я сама уж вижу, матушка. Боюся так, что сердце холодеет. Зайду я, матушка! – согласилась Большая Павла, вновь горько подмечая клочки грязной ваты, торчавшие под мышками на телогрейке у Таисии. И веревка-то у нее вся в узлах. Нешто новой не отрезали доярки?
– Ты в контору-то не припозднишься? – спросила она. – Начальство ругаться будет?
– Да мне на ферму надо заскочить, – вздохнула Таисия. – Кольца бабам раздать.
Обе они понимающе глянули друг на друга. Под тяжелым грузом повываливались у баб матки. Без особых колец не держутся. Таисия добывала их неведомым способом, зная размеры каждой бабы, и тайком раздавала их скотницам на ферме.
Доярки уже растаскали свои кули с кормами, которые завез с утра скотник. Оставались только два куля на тележке. Дуняшка было к своему кулю, но Большая Павла, как щенушку, откинула ее от тележки.
– Куды еще удумала, – недовольно пробурчала она, взвалила куль на спину, унесла на Дуняшкину группу. Потом понесла свой куль и нечаянно наступила на ногу скотнику Ефиму. Тот выматерился.
– Чего расшеперился! – укорила его доярка. – Встал, ворон ловишь.
Коровы узнали хозяйку, призывно замычали.
– Хорошие вы мои, хорошие! Пришла мамка, счас накормит. Счас, мои родненькие, красавицы вы мои…
Таисия ходила по коровнику от доярки к доярке и раздавала перевязанные нитками бумажные пакетики.
– Павла, у тебя какой размер? – озабоченно спросила, подходя к Павле.
– Еще терплю! Еще ничего не вываливается… Че у тебя там осталось? Восьмерка! Это Варина, а семерка у Карповны…
– Ну, дай бог тебе здоровьица. Разобралася…
– Ты когда успела-то? – спросила Павла. – Крутануться за ними.
– Ночью сбегала. Да кого тут, до Подкаменной, Маше-аптекарше ведь заказываю. Она из Иркутска возит. У ней там связи с аптеками.
– Хорошая ты, Тася. И за что только мучаешься?
– И слава богу, Паша! А то бы грела пузо у лампады и считала себя святой! Господь-то он спать не велит… А ты чем хуже. Как вол вон тянешь, за баб-то.
– Что это вы тут все подсовываете нашим дояркам? – Ревекка Айзековна ведет политагитацию перед выборами. Сегодня у нее обход доярок. – Уж не крестики ли?!
– Не крестики, Ревекка Айзековна, кресты! Крестицы многопудовые.
Ревекка Айзековна стояла посередь коровника, чуть согнутая, как вопросительный знак, глубокая шляпка с прорезью едва покрывала шапку ее уже впроседь кучерявых волос, и черные, навыкате глаза глядели на Таисию с решительной ненавистью.
Таисия встала, ростом вровень с нею, такая же худая, одержимая, с плоским, уже каришевым от времени и солнца, лицом и смотрела на нее в упор.
Ревекка Айзековна нервно одернула карманы весеннего своего пальто.
– Вы что, идете против постановлений правительства и товарища Сталина?!
– Когда же наше правительство, и особенно товарищ Сталин, были против заботы о здоровии советских граждан! – Таисия, вздохнув, вынула грязный катышок ваты из рвани своей телогрейки и спокойно добавила: – Забота о здоровии советских женщин всегда была первой заботою советского правительства. – Таисия вынула из пакетика маточное колечко и показала собеседнице. – Вы не знакомы, Ревекка Айзековна, с этой деталью дамского туалета?
Ревекка Айзековна побагровела.
– А они без нее уже не живут. Мешки, кули, горбатая молодость. Маточки-то бабьи… Они не выдерживают. Природа не велит… Как вы думаете, что им важнее – политпросвещение или это колечко?
– Ну, я этого так не оставлю! – выдавила из себя багровая учительница и, резко крутанувшись на каблуках в своих ботиках, вылетела из коровника. Таисия подтянула веревку на поясе и, широко разбрасывая навозную жижу по кирзухам, пошла раздавать последние кольца…
Обратную дорогу долго молчали. Потом Дуняшка, скакавшая за Большой Павлой, как заяц, молвила:
– Паш, я так напугалась! Захолонуло сердце-то! Как она сказала. Паш, ее ведь расстреляют… Матушку-то!
Павла остановилась, глянула на Дуняшку сверху. Острая головенка подружки в суконном платке моталась в широкой горловине старенькой телогрейки, как у китайской куклы. Запорошенное соломенной трухою ее личико голубеет от малокровия. Только и цветут, что синие незабудки глаз.
«Рвет жилы девка, – подумала Большая Павла. – Шутка ли – так тянуться? Зойка одна всю кровушку высосет».
– Слышь, – спросила она подружку, – Дуня, у тя дратвы что осталось?
Дуняшка похлопала ресничками, что-то соображая.
– Пойдем-ка поищем вместе, – досадливо повернула ее за плечи Павла. – Тоже мне, хозяйка.
Большая Павла знала, что Илюха на неделе смолил варом суровый шпагат. И уж Дунька-то точно без дратвы не осталась.
Двор у Дуняшки совсем в землю врос. Старая Меланья, пока не померла, все худо-бедно да что-то стучала во дворе, все латала да подлаживала, двор на бабьем догляде еще держался, а с Дуняши че возьмешь? Птаха, она и есть птаха.
Дуняшка, не заходя в дом, нырнула в стайку. Заскребла лопатою, а Большая Павла остановилась подле калитки, чтобы навесить ее. Потом она подобрала топоры, разбросанные по ограде, занесла их в сенцы. Из кладовки выскочила мышь.
– Ну, чего поразвела? – укорила она хозяйку.
Дуняшка устало отмахнулась от нее рукою и пошла в избу. Дух избы отдавал нежилью! Крошечные оконца засижены мухами. На столе стоит чугунок, покрытый серой холстинкой, сковородка с рыбной жарехой и ломоть хлеба под рушником.
В углу на полати, притараненной к печи, шевелился бугор, закрытый одеялом и широким, еще старых времен шитья, тулупом.
– Мам, – глухо пробилось из-под одеяла. Голос был звонкий и капризный. – Ну, мам!
– Титьки надыть? – холодно спросила Большая Павла, и голос ее прорычал, как у медведицы.
Зойка затихла.
Дуняшка растерянно металась по кухоньке, лихорадочно выгребая золу из печи, побежала за дровами, запнулась о порожек, поленья раскатились по кухне.
Большая Павла решительно подошла к лежанке.
– Ну-ка, вставай, лодырь! Не стыдно? Счас дрын возьму, хорошо огрею. Навек запомнишь.
Зойка завизжала так, будто ее режут.
Дуняшка побледнела и выскочила из дому.
– Мамкаешь! Ты что, затопить печь не можешь? Чаю матери наварить!
Дуняшка вошла в дом тихо, как мышь.
– Ты куда ее ро́стишь?! На какую выставку? Она как жить-то будет?! Ее кто такую замуж возьмет?!