Та взяла сало, но все еще стояла перед гостьей, загораживая ей проход. Павла вспомнила про письмо и, подпоров подол юбки, вынула маленький не подписанный треугольник.
– Матушка! – воскликнула хожалка неожиданно тонким голосом. – И впрямь от Таисии весть.
– Ну читай, не томи!
Горница, в которую впустили Павлу, низкая и теплая. Старичка оказалась совсем махонькая, сухая, подвижная, хоть и слепа.
«Догорающая лучинушка», – горестно подумала Павла. И вот она, большая, сильная, самостоятельная, приперлась к ней, чтобы согнуться под низким потолком и спросить, как жить дальше.
Самолюбие кололо ее, пока старичка, тяжело вздохнув, сказала хожалке:
– Покормить надо гостей. Издалека прибыли.
Ели мучную болтушку, кашу с пареной репою, пили травный чай с сушеной малиною. Старичка старалась потрогать чашки с кушаньем, подвинуть их ближе к гостям и, прислушиваясь к бурному дыханию Анютки, часто оборачивалась в ее сторону. Большая Павла, глядя на черные четки, мерно двигающиеся по желтой руке старицы, думала о том, что она не голодает, значит, народ носит, значит, ходит, значит, помогает. Нынешний народ зря кусок не отдаст.
– Ну, иди ко мне, – ласково позвала старичка Анютку.
Дочь вцепилась в мать и тоненько, как комарик, завыла.
Молчаливая хожалка привычно и резко оторвала женщину от матери и подволокла ее к хозяйке.
Старичка осторожно ощупала лицо Анютки.
– Ишь, горит вся девка!
От самой ее, как от самовара, несло ароматным и родным теплом.
– Глянь, уселся какой. Матерый змеина.
Анютка вдруг заворчала.
– Ну-ну, разошелся! Никто тебя не боится здеся! Ну, пойдем, пойдем.
Они вошли в незаметную плотно занавешанную комнату. В углу теплилась лампадка перед стародавними образами. Старичка пала перед ними в земном поклоне. За нею рухнула громада Павлы. Старичка шептала молитвы. К Павле шел горячий, чистый дух ее удивительного шепота.
Большая Павла не умела молиться. Ей казалось, что чем громче скажется слово, тем большую силу оно будет иметь перед Господом. И в церкви девкою, в Култуке, она старалась пройти вперед, к алтарю, одетая поярче, дабы услышал и увидал ее Господь, и дал судьбы богатой, знатности и чести… А тут вот от тихих молитв в глухом, занесенном снегами селе, она вдруг заплакала. Словно какая-то потайная дверь раскрылась в ее душе, и она увидела покойницу мать свою, ее страдания, тятеньку, его неусыпную скорбь, Дуняшку, своих односельчан, и всех с жалостью к ним и любовию, которую не ведала, казалось, ранее. Она заплакала о своей неудавшейся, так нескладно сложенной ею жизни, о Долгоровых детях, о Ромашке, который носится где-то по бурятским улусам, чистый бурят, без единой капли бурятской крови, об умерших в младенчестве Долгоровых сыновьях, прошедших сорной травою на эту землю, потому что не смешалась ее кровь с Долгоровой, и она слишком рано забыла о них, будто и не рожала, и так ей стало горько от того, что обделила она их материнской любовью. Только одного она не поминала в своем постоянном плаче – Степана, чей плод испуганно бился позади нее, стараясь врезаться в беленый, неровный угол русского дома…
Наконец Анютка закричала истошно, жутко, несколькими голосами, и Большая Павла замерла в ужасе, уткнувшись носом в холодный пол дома…
Хожалка вошла в боковушку, подхватила Анютку, и Большая Павла слышала, как бьется дочь, катаясь по полу тесной кухни… Что-то неведомое колотилось в ней, как колотится дитя во чреве матери, и эта вся ее жизнь как бы выходила из нее вместе с криками дочери…
Тут Анютка издала такой жуткий звериный крик, что перекрестилась, ровно очнувшись от него, и старица. Анютка затихла там, и дыхание ее ровно прервалось…
«Померла девка моя», – подумала Павла, боясь обернуться назад, дабы не получить подтверждения злой догадки своей.
Сама бездыханная, она вышла на кухоньку, увидала, как хожалка прыскает в лицо Анютке святой водою. Дочь вздрогнула, открыла глаза и задышала… Потом старица мирно дремала на своем допотопном диванчике, а Большая Павла молча сидела напротив нее, сложив руки на коленях, бугристая, как большая медведица. Слезы катились из ее глаз, и она утирала их концом платка…
Брагины прожили у старички с неделю. Большая Павла все старалась угодить хозяевам и показать свою сноровку: то сарай поднять, плетенек подладить, взялась заветреную стену оштукатурить. Но хожалке не угодила.
– Ревнует, – добродушно заметила старичка.
Вечерами Большая Павла пряла хорошие клубки из шерсти, которые привезла из дому, и взялась вязать старице толстые теплые чулки. Она сидела подле дремавшей старички и рассказывала про Байкал, про свое село, про девок-внучек. Прежде всего про Таисию, которая оказалась очень нужна бабам в Култуке. Она заметила, что все, что она рассказывала о Таисии, нравилось старичке, и она чаще о ней заговаривала сама. И вдруг поняла, что тоскует по Таисии, по Култуку, по внучкам…
– Ну что ж, – сказала утром старичка, – собирайтеся. При такой дороге дай бог по весне вернетеся. Заедешь в Москву, я тебе адресок дам… Чадушко мое там бумагу тебе выдаст, что лечила ты дочку свою в ее больничке… – Помолчав, она добавила: – Молись, мать. Крепко молись. Натворила ты в жизни-то, наломала дров…
Большая Павла раскрыла рот, чтоб рассказать ей всю свою жизнь без утайки, исповедать, как в юности попу, но старичка закрыла ей рот ладошкою.
– Знаю я все! Я в духе была, слышала, о чем ты плакала. Сломала ты род свой и новый не создала… Вот девка и платит. Молись и плачь. Бог милостив.
Пока Большая Павла жила в ее доме, к ней постоянно кто-то приходил, приезжал, и она принимала всех. Кого-то оставляла, кого-то отсылала. Стучали в основном поздними вечерами, уходили ранними утрами. Ранним утром конца зимы Большая Павла вышла с Анюткой из дома. Старичка, против обыкновения, вышла с нею на крылечко.
– Привыкла я к тебе, – сказала она. – Жаль расставаться.
– Да я бы осталась, – без надежды отозвалась Большая Павла. – Двор бы поправила. Крышу надо латать.
– Нельзя! – вздохнула старица. – Меня могут арестовать… И тебя, глядишь, загребут… А девки без тебя пропадут. Следи за Нюрой… Береги… Молись, каждую ночь молись! Если что, зови меня… Мысленно. Я услышу. Ну, ступайте с Богом! Спаси тебя Христос за чулки. Добро как тепло!
Утро было российское, с туманцем, снег хрустел первой наледью, морозец цеплялся за голые руки, как щенок. На дороге встретились бабенка с подростком. Молча, узнаваемо поклонились друг дружке.
Анютка заново родилась. Она словно впервые осматривалась вокруг, едва узнавая города и лица, и что люди – люди, и что на базаре торгуют. Павла смотрела на дочь с тревогой и радостью. С радостью, потому что дочь медленно возвращалась к жизни, к себе, к ней, но блуждающий упорный взор, какая-то одна дума, по Брагиным неумолимая и страстная, все же проскальзывала иной раз в затаенном ее взоре…