Аришка, та другая. Она еще ребенок, конечно, но уже выявляется лень, тягучесть, которой сроду не было у Капитолины. Аришка как бы припухлая… Катышок. И белая вся… Из баньки выйдет – белая-белая. Кудельки белых волос, как у бабки Павлы, колосок наливной… Ей бы покушать что, да утром не добудишься. Любимица материна. Та как очухается, так целует ее бессчетно, мнет с такой страстью, будто прощается с нею навек…
Те орешки сильно помогли бабьему двору Брагиных. Вечерами, занавесив оконце, семья собиралась щелкать орехи. Нащелкают чугунок. Потом старуха натолкет орех, груз наверх положит. К утру масло выступит… В суп его или в картошку – сильно хорошо. Дух живой, сладкий. Вкус наособицу… Да молочко козье!.. К концу зимы Большая Павла раздобыла два мешка гречки на колхозном току. Ее было застукал управляющий, но Павла пошла на него буром:
– Корми, – сказала, – сам сирот моих. Или мы с Анюткой не мантулили с утра до вечера? Чужаки, что ль?
Ну он прикрыл крупу сеном и довез ее ко двору… Колхоз! Все свои! С колхозом-то бабе легче прожить.
Не раз Большая Павла замысливала телочку купить. И так, и этак прикидывала. Конечно, можно было сено косить внаем. Тридцать копеек ночь. За сенокос не заработаешь. Можно было сети ставить, выходить на тятенькином шитике на Байкал. Опять же опасно! А ну шторм прихватит! Можно дрова внаем пилить. Одна не управится. Нет, корова пока «кусалася»… Да и много ли со вдовы, солдатки, возьмешь? За спасибо только…
«Эх, – грустно думалось ей, когда она выходила на родное подворье. – Жила я когда-то в этом дому тятенькиной дочкой. В такой холе жила, что иным и не снилось. Бусы не бусы на мне, ленты не ленты… Сарафан не сарафан. Сапожки прищелкивали… Живой картинкою на люди выходила… А теперича горстку жмыха внучке в чашку положишь, и то норовишь отбавить, чтоб растянуть и выгадать чуток… А ведь любила когда-то, чтоб располным-полнешенько все полнилось на дворе. И дежки, и ведра, сундуки, чтобы крышка не шла. Двор чтоб мычал и блеял… Шкатулка полна бы колец и сережек…
Не сберегла дочка тятиной чести. Теперь вот мыкайся…»
* * *
Как-то Таисия пришла к Большой Павле, села на лавку. Худая, долгая, повернула свое сухое северное лицо к окну. Из-под залатанной тяжелой юбки чернели растоптанные мужские ботинки. Перекрестилась взбухшими пальцами широкой сильной руки.
Коротко сказала, но властно:
– Съездила бы ты к старице. Девку отчитывать надо! Кого мы с тобою. Мы слабые…
– Кто ж меня отпустит?!
– Помолимся! Господь поможет. Матерь Божия не оставит, коль будет Воля Его!
– Кака там старица, – недоверчиво смутилась Большая Павла. – Че они понимают, эти старицы…
Таисия подняла на нее свои яростные глаза, горящие на выжженном лице, как горящие изнутри озера, и Большая Павла словно заткнулась.
В церкви Большая Павла не была, почитай, больше четверти века. С тех пор как вдругорядь встретилась в ней со Степаном. Сейчас вместо церкви вечерняя школа. Заведует ею Ревекка Айзековна. Она же и читает лекции по атеизму… Поговорили, и будет! Какая там Россия, Павла дальше Китая и не ездила никуда! Но там все свои… Узкоглазые.
Но как ни гадала Павла, а ехать пришлось. Анютке становилось все хуже. Она уже заговаривалась вовсю. И днем беседовала со своим супругом, и ночью. А главное, девки ее бояться стали. На ночь с матерью не оставались…
Пошла Большая Павла в сельсовет, взяла бумагу, что везет дочь на лечение. Фельдшерица нацарапала направление.
– Вот видишь, как по Божьему промыслу все устраивается, – вздохнула Таисия.
Вечером Большая Павла вынула из тайника тятенькин кисет – завет его родимой кровушке. Рано утром пошла на погост, проститься с матерью. У самой дороги обернулась на коричневую тумбочку на могиле со звездою наверху. Это была могила Степана. Подошла и похолодела, глядя на заросший ржавеющей еще прошлогодней травой холмик. Пустынно было на кладбище. Ветер был пронзительный, холодный, и показалось ей, что та неведомая сила, которая клешней держала и притягивала ее к нему, пока он был на земле, эта сила поднимается вверх из-под земли к ней. Та самая, страшная, измотавшая ее, не дававшая ни минуты покоя Анютке.
– Спи, ушкуйник! – хрипло сказала она. – Как тебя там?! Прости тебя, Господи.
Ветер взвился и ударил ей в лицо, словно жесткая та невидимая сила хлестанула пощечиной ее. Но все одно ей стало полегче на душе.
Дома она нарядила больное свое сокровище в новую телогрейку, сама подпоясала свою старую пеньковой веревкой, навздела на плечи самодельную котомку.
– Ну, с Богом! – напутствовала ее Таисия. – Ничего не бойся! Девок я управлю, а ты молися… Молися! Ангела вам в дорогу!
Пошла она, гордая Павла, со своею горькою дуренькой по миру. Добиралась по околкам в селах, в поездах под лавками, в городах кусошничала, спала по вокзалам.
Народ после войны жил трудно. Тяжело подымался народ после своей Победы. Искалеченные солдатики на низких каталках шныряли по вокзалам, кусошничали, но в городах подавали куски белого хлеба, а в деревне хлеб был грубый, перетертый на домашних мельницах. Иной раз еще с лебедою и васильками…
Нет, Сибирь будет посытнее и вольнее… Хоть и каменные жернова те же, а крыша в Сибири тесовая, ино дранка, дак ей сносу нет. А в России солома, и ту к весне скотина поест. Полы в хатах земляные, перины соломенные… А в Сибири все пуховое… Перо – и то не всегда идет в перину.
Чем ближе подъезжали к старице, тем тревожнее становилась Анютка и все норовила схорониться от матери или сбежать. Зато все легче стало искать старичку. Знали ее многие и дорогу показывали охотно и подробно…
Деревушка, куда наконец добрались паломницы, совсем разочаровала Большую Павлу. Она лежала вся в снегах. Низенькая, подслеповатая, как нищая старуха. Снег бутором до окон самых, а ино у наличников не видать. Бедно живет Россия. Совсем бедно! Сибирь в отличку, что боярыня!
И старуха, к которой Большая Павла ехала через всю эту искалеченную послевоенную Россию, показалась обычной бобылкой, коих полно по деревням: маленькая, сухонькая и совсем слепая. В Сибири старухи крупные, корпусные и со статью… «Зря ехала», – первое, что подумала Большая Павла, и крепко взяла за руку бьющуюся в испуге Анютку.
И говорила старуха каким-то надсадным глуховатым голосом с высоким сквознячком одной ноты. Так, как поют перехожие нищие. Только те кличут плаксиво, а старица говорила властно. Кофтенка на ней простая, но чистенькая, и пуговок много, и все на месте. При ней была хожалка. Та сшибала ликом на Таисию. Ширококостная, размашистая, смотрела дотошно и доверчиво. Большая Павла неловко потопталась у порожка, ощутив в очередной раз свою небабью громаду.
– Добралась, горемыка! – приветила ее старица.
Но угрюмая хожалка молча все загораживала проход, и гостья наконец догадалась, вынула из котомки завернутый кусок сала, к которому она не притронулась за всю свою голодную дорогу, и подала его хожалке.