Монаха отпустили, и он, одной рукой опираясь о землю, другой пытался вытереть заляпанное грязью лицо, еще, похоже, не веря в то, что наказание если не отменено, то хотя бы отсрочено.
Впрочем, Ромашов уже не обращал на него внимания. Он смотрел на эсэсовца.
Вальтер? Вальтер Штольц?! Не ослышался ли он? Да ведь именно так звали друга Грозы, который оказался вместе с ним на Малой Лубянке в тот роковой июньский вечер 1937 года! Вальтер, Вальтер Штольц… Потом Ромашов какое-то время был убежден, что это именно он увез детей Грозы из Москвы. И еще, еще что-то связано с этим именем… Что? Что?!
Вот что. Запись, которую Ромашов прочел в том видении, которое навеяло ему смерть Панкратова и кровь Панкратова!
И, не вполне отдавая себе отчет в том, что делает, потрясенный этим воспоминанием, этой встречей, Ромашов выкрикнул во весь голос:
– Хоть и сказал некогда Саровский Святой, что от молчания еще никто не раскаивался, я все же решил свое молчание, наконец, нарушить и описать то, что происходило тогда, в апреле одна тысяча девятьсот двадцать седьмого в Сарове. К этому меня подтолкнули Вальтер и Лиза, самые близкие мне люди. Удивительно, до чего же четко все запомнилось, а ведь уже десять лет прошло!.. Перед тем как мы простились, Гедеон и Анюта показали мне место, где они спрятали то, что было нами похищено. Всего только несколько человек посвящены в эту тайну…
Рядом громко ахнул Андреянов, который, конечно, решил, что Ромашов спятил так же, как и монах, однако Штольц обернулся – и их с Ромашовым взгляды встретились.
Накануне Вальтеру всю ночь неотступно виделся Гроза, стоявший рядом с ним у подножия Сухаревой башни, как тогда, мартовским утром 1918 года, когда Вальтер, повинуясь всего лишь сновидению, пришел на Сухаревку искать отца – и нашел.
Как и тем далеким утром, солнце неохотно проглядывало сквозь мутные облака. Затоптанная мостовая хрустела под ногами от изобилия подсолнечной шелухи.
Вокруг кипел Сухаревский рынок, каким он был в восемнадцатом году. Стояли крестьянские телеги; народ сновал между ними. Визгливо ссорились какие-то бабы. Там и сям шныряли солдаты и красногвардейцы: кто менял барахло на еду, кто беззастенчиво норовил стащить все, что плохо лежало. Отовсюду доносились голоса, сравнивавшие цены довоенные и нынешние. От этих сравнений волосы вставали дыбом!
В нежном свете вдруг проглянувшего солнца Сухарева башня, которой предстояло быть снесенной в 1935 году, казалась сказочной, розовой, необыкновенно красивой. Вот только шпиль с двуглавым орлом, венчавшим ее вершину, был уже сброшен.
Вальтер вспоминал рассказанную Грозой легенду, которая с этим орлом была связана: дескать, в 1812 году, как раз перед вступлением Наполеона в Москву, какой-то ястреб запутался в этом шпиле, еле живой вырвался. Ну и в народе говорили: вот так же и Наполеон запутается в когтях русского орла и еле живой уйдет! Что и сбылось на самом деле…
В этом сне Вальтер видел себя таким, как сейчас, взрослым, сорокалетним человеком, а Гроза был почему-то еще молод, лет двадцати трех, никак не больше: небритый, угрюмый, измученный, с этими его словно бы вечно нахмуренными (это у него Вальтер перенял привычку постоянно хмуриться!), сросшимися бровями… Он появлялся то с одной, то с другой стороны Сухаревой башни, он неожиданно выходил из-за спины Вальтера, пытливо заглядывал ему в лицо, шевелил обветренными губами, что-то говоря, однако Вальтер ничего не слышал, как ни старался. И лишь под утро эти мучительные попытки понять Грозу увенчались успехом! Правда, из всего, что он говорил, Вальтер разобрал только два слова: «Пейвэ Мец».
Это изумило Вальтера. Во время той последней встречи в Москве в тридцать седьмом году Гроза немало рассказал старинному другу о том, как жил после их расставания на Сухаревке. Вальтер узнал о Трапезникове, о его дочери, которая стала женой Грозы, – узнал и про Павла, вернее, Пейвэ Меца, и про ту его предательскую, поистине роковую роль, которую он сыграл в жизни Трапезникова, Лизы и самого Грозы. Он описал внешность Меца: невысокий, но кряжистый, с очень яркими, словно бы эмалевыми синими глазами, черными волосами, гладко обливающими голову, узким, напряженным ртом и такими резкими чертами лица, что они казались вырезанными из дерева.
И вот сейчас, во сне, Гроза настойчиво повторяет имя своего старинного врага? Почему?
Вальтер понял это не во сне, а в ту минуту, когда взглянул в необыкновенно яркие, синие, словно бы эмалевые глаза изможденного пленного с жалкими, свалявшимися остатками полуседых волос, обливавших голову, узким ртом и резкими чертами лица.
Гроза предупреждал друга о появлении этого человека. Предупреждал и… что еще? Предостерегал?
Возможно. Однако Вальтер был сейчас слишком счастлив оттого, что нашел, наконец, то, что искал!
Сначала – этот заморыш с его бессвязными выкриками про Серафима Саровского. Потом – Пейвэ Мец.
Повезло. Наконец-то повезло, подумал Вальтер, глядя в синие глаза пленного и встречая в них ответный восторг.
Да, в тот же самый миг Ромашов понял, что он нашел кресало для своего кремня. Нашел, воистину нашел: искры так и посыпались! Удивительно, что никто этого не заметил, никто не отшатнулся от них, хотя все вокруг словно бы огнем полыхало! Под внимательным, напряженным взором Штольца Ромашов словно бы вывернулся наизнанку в полной готовности поведать ему все, что знал и о Грозе, и о себе, и о своих тайнах и замыслах.
Глядя ему в глаза, Вальтер Штольц осознал свою удачу, поверил, что вышел, наконец, на ту путеводную тропу, которая приведет его и к детям Грозы, и к драгоценному саровскому артефакту.
– Ты и ты, – сказал Вальтер, для верности указывая пальцем на Ромашова и монаха, – вы оба поедете со мной.
– Тебе повезло, а я, значит, так никого и не найду среди этого отребья? – с откровенной обидой протянул Отто-Панкрац, однако тотчас просиял улыбкой, когда из рядов вдруг выскочил какой-то человек и крикнул:
– Я желаю служить великой Германии! Возьмите меня тоже!
Это был Андреянов.
Следом вышли еще несколько пленных.
Отто-Панкрац Штольце приказал спешно помыть их, подвергнуть одежду хотя бы самой примитивной санобработке над котлом с кипящей водой, накормить и, погрузив в фургон, отправить вслед за автомобилем, на котором уехали Штольце и Штольц, причем Отто-Панкрацу едва удалось уговорить друга оторваться от двух его «margaritas in sterquilinium»
[72], отложить немедленный их допрос и для начала позволить смыть с них этот самый sterquilinium.
Горький, 1942 год
– Если бы не твоя мамочка, Сашенька, мы бы сейчас ели одни калябушки! – сказала Фаина Ивановна сладким голосом, каким она всегда говорила, когда видела перед собой еду, доставая из Тамариной сумки консервы, кусок сала и пакет сахарного песка – почти невиданные теперь, в войну, лакомства!