Кровь барана, кровь девственницы, все время кровь. Я помню, как на каждый праздник Аид (по окончании рамадана) мой отец резал барана. Кровью наполняли целый таз, и в ней мочили тряпку, чтобы вымазать входную дверь и плитки пола. Надо было заходить в дом через выкрашенную кровью дверь и идти по плиткам до самого верха. Меня это делало больной. Всё, что отец убивал, делало меня больной от страха. Когда я была ребенком, меня, как и других, заставляли смотреть, как отец убивает кур, кроликов, баранов. И мы с сестрой были уверены, что он может и нам свернуть шею, как цыпленку, и перерезать горло, как барану. В первый раз я была так напугана, что спряталась в ногах матери, чтобы не видеть, но она заставила меня смотреть. Она хотела, чтобы я видела, как отец убивает, чтобы я стала частью семьи, чтобы я не боялась. Но я всегда боялась, потому что кровь ассоциировалась у меня с отцом.
На следующий день после свадьбы я, как и другие, рассматривала кровь моей сестры на белой простыне. Моя мать плакала, и я тоже. В тот момент много плакали, потому что надо было показать свою радость, приветствовать честь отца, который сохранил свою дочь девственницей. И плакали от облегчения, потому что Нура блестяще выдержала это серьезное испытание. Единственное испытание всей своей жизни. Ей осталось только доказать, что она может родить сына.
Я тоже надеялась на это для себя, и это нормально. И я очень рада, что она вышла замуж: потом настанет и моя очередь. Странно, что в тот момент я совсем не думала о Кайнат, как будто бы моя старшая сестра не принималась в расчет. А ведь раньше надо было выйти замуж ей, а не мне!
Потом мы вернулись. Стали убираться во дворе. Семья невесты должна вымыть посуду, все вычистить, подмести весь двор, много чего предстояло сделать. Иногда приходят помочь соседи, но это не правило.
С того момента, как Нура вышла замуж, она больше не должна приходить в отчий дом. Впрочем, у нее нет и причин приходить туда, ведь она занята собственной семьей. И, однако, через некоторое время после свадьбы, во всяком случае, меньше чем через месяц, она пришла домой к матери, жаловалась ей и плакала. Поскольку я не могла спросить, что произошло, я подглядывала с верха лестницы, чтобы попытаться понять.
Нура показывала ей следы побоев. Хуссейн так ее бил, что синяки у нее были даже на лице. Она спустила штаны, чтобы показать свои фиолетовые бедра, и мама заплакала. Должно быть, он таскал ее за волосы по земле, мужчины все делают так. Но я не знала, почему Хуссейн так ее бил. Случается, что молодая жена не очень-то хорошо знает, как приготовить поесть, забудет посолить, не подаст соус, потому что она забыла подлить в него воды… всего этого вполне достаточно, чтобы заслужить побои. Нура пришла жаловаться матери, потому что отец слишком жесток, и отослал бы ее обратно, даже не выслушав. Мама ее выслушала, но не стала утешать, она просто сказала: «Это твой муж, ничего страшного, тебе надо вернуться к нему».
И Нура вернулась. Избитая, как и была. Она вернулась к своему мужу, который воспитывал ее палкой.
У нас нет выбора. Даже если нас душат, у нас нет выбора. Глядя на мою сестру в таком состоянии, я могла бы сказать себе, что замужество ни к чему, ведь будешь бита, как и раньше. Но даже мысль о побоях не могла помешать мне желать замужества как ничего другого в мире. Любопытная вещь — судьба арабской женщины, по крайней мере, в моей деревне. Мы принимаем ее как должное. Никакой мысли о неподчинении даже не приходит в голову. Мы даже не знаем, чту это такое — неподчинение. Мы умеем плакать, прятаться, обманывать, чтобы избежать палки, но восстать — никогда! Просто другого места, чтобы жить, нет — либо у отца, либо у мужа. Жить одной немыслимо.
Хуссейн даже не пришел за своей женой. Впрочем, она оставалась у нас недолго, моя мать так боялась, что ее дочь захочет вернуться домой! Спустя какое-то время, когда Нура забеременела, и мы все ждали мальчика, она стала настоящей принцессой для семьи своего мужа, для него самого и для нашей семьи. Иногда я ревновала. В нашей семье она была важнее, чем я. Даже до замужества она больше говорила с матерью, а потом они вообще стали очень близки. Когда они вместе шли за сеном, они всегда тратили на это больше времени, потому что много разговаривали. Они запирались в комнате с зеленой дверью, я это помню, а я ходила перед ней. Я была одинокая, покинутая, потому что моя сестра была за этой дверью с матерью, они выщипывали волосы. В этом помещении также складывали пшеницу, оливки и муку.
Не знаю, почему вдруг в памяти всплыла эта дверь. Я входила в нее и выходила с мешками почти каждый день. За этой дверью происходило что-то тревожное, но что? Мне кажется, что я спряталась от страха между мешками. Я скорчилась на коленях, как обезьянка, а кругом темнота. В этой кладовой было мало света. Я спряталась там, уткнувшись лбом в пол. Кафель был коричневым, совсем маленькие коричневые плиточки. Промежутки между плитками отец выкрасил белой краской. Мне отчего-то страшно. Я вижу мать, с мешком на голове. Это отец надел ей на голову мешок. Где это было, здесь или в другом месте? Он хочет ее наказать? Хочет ее задушить? Я не могу кричать. Но все же это мой отец, который сжимает мешок вокруг шеи матери, я вижу его профиль, его нос, почти касающийся ткани. Одной рукой он держит мать за волосы, а другой стягивает мешок.
Она одета в черное. Должно быть, что-то произошло несколько часов назад? Что именно? Моя сестра пришла к нам, потому что муж ее избивает. Мама ее выслушала, а разве мать не должна пожалеть свою дочь? Разве не должна она заплакать, не должна попытаться защитить ее от гнева отца? Мне кажется, что мои воспоминания как-то выстраиваются в цепь, начиная от этой зеленой двери. Приход моей сестры, и я, среди мешков с пшеницей, моя мать, которую душит пустым мешком мой отец. Я должна была туда войти и спрятаться. Я очень часто пряталась. В конюшне, в комнате или в шкафу в коридоре, где были развешены на просушку бараньи шкуры, приготовленные на продажу. Они были развешены, как на рынке, и я пряталась между ними, несмотря на то, что я задыхалась в них, но там меня не могли поймать. Изредка я пряталась в кладовой между мешками, но очень боялась, что оттуда выползут змеи. И если я там спряталась, значит, я боялась чего-то плохого для себя тоже.
Возможно, это был тот день, когда отец пытался задушить меня овечьей шкурой в комнате на верхнем этаже. Он хотел, чтобы я сказала правду, чтобы я ему сказала, изменяла ли ему мама или нет. Он сложил шкуру вдвое. И он прижал ее к моему лицу. Я бы лучше умерла, чем предала мою мать. Даже при том, что я собственными глазами видела, как она скрылась с мужчиной. Если бы я сказала правду, он убил бы нас обеих. Но я не могла предать, даже если бы он приставил мне нож к горлу. Я уже не могла дышать под этой шкурой. То ли он меня отпустил, то ли мне удалось убежать? Во всяком случае, я побежала вниз и спряталась в комнате за зеленой дверью между мешками, которые в темноте напоминали чудовищ. Я всегда их боялась в этой почти темной комнате. Мне чудилось, что отец среди ночи может высыпать из мешка всю пшеницу и набить его змеями!
Вот так иногда я пыталась расставить обрывки жизни по своим местам в памяти. Зеленая дверь, мешок, отец, который хочет задушить мать, а потом и меня, чтобы я созналась, мой страх в ночи и змеи.