В этот день табуны ушли из катагара также ни с чем.
* * *
Прошло еще два дня. На сей раз от хана пришел сам Дурала и велел идти к хану. Яков с Дружинкой и толмачом подчинились, вышли из катагара и направились было к юрте хана, но куячники хана повернули их назад, за жалованием. И Яков, поняв, что это может продолжаться до бесконечности, велел казакам взять жалование и нести к хану.
Дружинка, запишешь в статейном, что то делаем неволей! — раздраженно бросил он подьячему и приказал толмачу: «А ты, Федька, переведи этим, узкоглазым, тоже!»
И они принесли хану в юрту вещи, присланные государем, и подали их ему по росписи.
Хан сразу же стал рассматривать подарки. Сначала он повертел в руках позолоченные кубки, затем взял большую, тоже позолоченную братину. Глянув в ее дно, отразившее искаженно его физиономию, он улыбнулся чему-то. Когда же ему подали тесак, оправленный серебром и позолотой, с чеканкой, украшенный яхонтами и бирюзой, он тут же отставил все остальное в сторону. Схватив его, он вскочил с коврика, выбежал на середину юрты, выдернул из ножен клинок и замахал, закрутил им над головой, ловко и умело, завеселился как мальчишка и что-то, довольный, забормотал…
— Дадут, дадут мои люди шерть, — перевел толмач его бормотание Якову.
«Хм, однако!» — молча хмыкнул Яков, наблюдая за детскими ужимками и прыжками седовласого хана.
А хан натешился, вложил клинок в ножны. Подцепив тесак на пояс, он уселся на свое место. Его глаза, черные как уголь, возбужденно блестели. Больше в этот день он не расставался с тесаком. На сукно, атлас и иные вещи он бросил равнодушный взгляд. Взяв один из поднесенных ему кубков, он протянул его своему улуснику, Манзи, и тот наполнил его кумысом. Хан выпил его, успокоился, поднялся с коврика, небрежно бросил послам: «Вот они дадут шерть, на отпуске», — кивнул головой на тарханов и табунов и жестом показал, что отпускает послов.
Дружинка возмутился и пихнул в бок толмача, чтобы тот указал хану на невежество перед послами государя, холопство которого он домогался.
Но Яков схватил подьячего за кафтан и потащил его из юрты. С другой стороны Дружинку подхватил под руку Лучка. Они выволокли его из юрты и бросили тут же в снег.
— Ты, дурак, не у себя дома, не в Томском! — закричал Яков на подьячего. — Тут свои обычаи!.. На размычку
[75] угодишь, чучело!
Дружинка поднялся, сгреб с лица снег, аккуратно стряхнул его с кафтана, зло глянул на Якова, на Лучку и пошел один к катагару.
Получив государево жалование, хан выклянчил у послов к тому же и пищали, а у казаков взял их чуть ли не силой. Вытянув из послов все, что можно было вытянуть, он забыл про шерть и уехал опять на кочевья.
— Думу думать — так ответил толмачу Дурала-тархан, когда Яков справился у него, куда подевался хан-то.
— Слово хана совсем маленьким стало, лживо стало! — упрекнул Яков тархана, полагая, что это дойдет до Алтын-хана.
— Ай-ай! Какой, однако, люди у государя! — перевел толмач слова тархана. — Ждать не может… Хан говорит — жди! Ты жди!
Дурала ушел, а жизнь в катагаре потекла своим обычным чередом, от скандала к скандалу…
— Дружинка, откуда у тебя такие вьюки! Что в них? Государевы лошади попадали под ними!.. Улусники-то еще не знают, таких как ты: кто сначала подарит — тот после обдерет! — поддел Лучка подьячего, на которого у него уже давно чесался язык.
Дружинка странно взвизгнул, как заяц, учуявший волка, и кинулся на него с ножом: «Я зарежу тебя, зарежу! Ты заодно с опальным! И сам в опалу хочешь! Приеду в Томской — воеводе отпишу! В Москве у меня по приказам свои люди! Будет вам лихо от государя!»
На крик подьячего прибежал Яков. Он в это время гостил у Биюнта, когда туда дошла весть, что у посольских что-то опять не в порядке.
Картина в катагаре была ужасной. Дружинка, дрожа всем телом, наскакивал с ножом на Лучку… А казаки настороженно поглядывали на его холопов, готовые ко всему, не зная, что те будут делать, когда их хозяин, бегая по юрте за Лучкой, вопил им: «Режьте их, режьте! То государевы изменники!»
Яков, опасаясь большой драки, закричал на холопа Дружинки: «Филька, ты-то хоть не встревай! Твой хозяин того: совсем уже сбрендил!»
— Ты прельстил его, ты! — вдруг перекинулся Дружинка на Якова, затем подскочил к казакам. — А на вас пущу порчу! Что в мыслях ваших — все ведаю, все!.. «Златая чепь» у меня — по ней ваши думы читаю!
Казаки присмирели, смущенно глядя на него… «Ишь, чем пугает — то!»
— И у ваших жен естество покраду! Владеть буду!.. И про женку твою, — вонзил он злой взгляд в Якова, — и про дочеришки твои все тайны ведаю, естество…! — грязно прошелся он насчет его семейных.
— Опять сдурел! Доколе таких подьячих будут слать с Москвы! Невелик человек, да опасен! — загалдели казаки.
Яков же не выдержал такого и врезал подьячему по роже. Дружинка клацнул зубами, прикусил язык и замолчал.
В этот момент в катагар вбежал Уйбашин и что-то быстро залопотал.
— Он говорит, Чечен-хатун послала! — стал переводить толмач. — Сказать, почему так ругаетесь, государя почасту вспоминаете! Мы имя его слышим только, и то нам страшно! А вы-то на ножах режетесь, да про него кричите, людей моих пугаете!..
Казаки, выслушав монгола, захохотали, оправились от нервной встряски.
А Яков, бросив выяснять отношения с Дружинкой, обнял за плечи Уйбашина и поскорее увел его из катагара. Немного проводив его, он попросил передать хатун, что у них то делается не по злому умыслу, а такие-де они есть люди, но обещал, что шуметь больше не будут.
* * *
На Рождество в улусе Чечен-хатун появился лаба Мерген-ланза. Хан был еще в отъезде, на своих кочевьях, и лаба первым делом пришел к послам в катагар.
Сёмка Щепотка, проживший у лабы без малого пять недель до их прихода сюда, уже рассказал Якову, что тот чуть ли не каждый день молился за здоровье государя, как ему толмачил Какайка. А Какайка, тоже еще тот тип, как только появился в улусе Чечен-хатун, тотчас же нашел себе женку в одной из юрт и безвылазно жил у нее. В катагар он заглядывал только тогда, когда там было тихо, и томские не ругались между собой. Он тоже рассказал, что лаба на их стороне, а лабу-то очень уважает хан и не ослушается его.
Войдя в катагар, лаба прежде всего поклонился Будде, глиняная фигурка которого торчала на полке, над торбами.
Об этой фигурке посольские уже и забыли как-то, забыли, что на них день и ночь с полки бесстрастно взирает большими глазами-миндалинами божок. Он скрестил ноги, сидит, да еще надул круглые щеки, гладкотелый, упитанный как мальчик, равнодушный к тому, что делают здесь чужаки.