Другого приема он здесь и не ожидал после того, что он сделал с его дядькой в Томске. Да и помнил он слова Шаховского: «Тимошка, что и его дядька Федор, нечист на руку! Досмотри там "соболиную казну" да проверь: сколько у ясачных взято, а сколько у него по "книгам"… Одинцами разживается, сволочь!»…
В избу заглянул казак Кириллка Малыга, из станицы Баженки, годовальщик. Увидев Пущина, он кивнул ему головой и пристал к Боборыкину.
— Тимофей Степанович, кирпич бы поделать! Печи сложить!
— Будет тебе — печи! — ухмыльнулся Боборыкин. — Бабу еще, скажи, прислать тебе из Томска? Там их и так нет!.. Вон — иди к инородкам! Ха-ха!..
Кириллка немного потоптался в избе, понял бесполезность разговора с воеводой и ушел.
— Вот! — подал Пущин наказ Боборыкину из Томска, от князя Шаховского. — Иван Федорович послал ведать служилыми!
— Хм! А мне Томск не указ! — отрезал Боборыкин. — Сами острогом стоим! Тобольским разрядом живем! И тебе бы, сотник, не встревать в нашу с князем канительку!
— Ты прочти наказ-то! — жестко сказал Пущин. — Там велено еще «соболиные книги» дозиратъ!
Боборыкин глянул на него, прищурился. На больших залысинах у него заблестели капельки пота, в глазах же мелькнул злобный огонек.
И Пущин понял, что он не даст прошибить себя, будет и дальше лично владеть государевой «соболиной казной», как своей, и не подпустит к «соболиным книгам». Да и, памятуя все, что произошло с его дядькой в Томске, он не позволит править служилыми ему, Пущину.
— Федька, иди отсюда, — тихо попросил он сына, чувствуя, что свирепеет и не хотел бы, чтобы тот видел его таким.
Федька вышел из воеводской и пошел к избе, в которой они устроились уже на постой. Изба была грязной, тесной, с клопами, вся пропахла вяленой рыбой и неистребимым холостяцким духом.
И там, у самой избы он увидел нарты, на них сидел какой-то мужик. А подле нарт стояла женщина, инородка, но светлокожая.
«На кого же она похожа-то? — подумал он, разглядев ее. — А-а!.. На Зойку! Ишь ты!»
Женщина заметила его и шагнула навстречу ему так, будто хотела загородить дорогу.
И он невольно остановился на узкой тропинке, протоптанной в глубоком снегу.
— Уренчи! — показала женщина на себя пальцем, затем на мужика:
— Содойбаш!
Тот сидел неподвижно на нартах как-то так, что Федька сразу догадался, что тот обезножил: медведь придавал, разсушка взяла… Гиблое дело для охотника!..
Федька перевел взгляд с мужика на женщину, уставился на нее, не понимая, что она хочет от него.
— Васятка! — вдруг выпалила женщина и показала рукой куда-то туда, за спину Федьки…
От одного этого имени, имени Васятки, память о котором, казалось, за пять лет уже выветрилась у всех, у Федьки ударила в голову кровь. Он чего-то испугался и невольно обернулся, страшась, что сейчас увидит за своей спиной Васятку… Но там было пусто. Там была лишь стена острожка. За ней, вдали, виднелась ровная белая, закованная в лед гладь реки. Она уходила куда-то вверх. Да еще по берегу тянулись густые заросли тальника.
— Ты шибко плохой! Шибко!.. Моя все знает! — тихо, со сдержанным гневом, сказала Уренчи.
И он понял, что эта женщина действительно знает все: и о нем, и о Васятке, и обо всем о том… Не Васятка же рассказал ей это. Тот и сам, поди, не успел ничего сообразить… Как уж это вышло — то самому богу лишь ведомо. Но знает… И у него появилось чувство, будто вот эта женщина вывернула его наизнанку, со всеми его потаенными мыслями. Ему стало не по себе, чего-то страшно. Он словно угодил голым на сходку, посреди острога, где почему-то полно было девок и баб…
«Ух, ты-ы!.. Дьявольщина какая-то!» — вспотел он под шубейкой, как в парной, и, несмотря на мороз, на лбу у него высыпал крупными каплями пот.
«Да что же это такое! — закрутилось у него в голове. — Испугался какой-то бабы!»
Он обозлился на самого себя за трусость и на эту женщину.
— А ну пошла отсюда! — взвизгнул он не своим голосом, выхватил из ножен саблю и замахнулся на нее:
— Прибью!
Уренчи посмотрела на него, в глаза, как-то странно, глубоко…
И у него отнялась рука… И сабля… тяжелая… пудовая… потянулась вниз, сама собой, и уткнулась концом в снег, словно он сдавал ее на милость какого-то противника, осилившего его…
Ты шибко нехороший! — пробормотала Уренчи. — Эрлик тебя любит, шибко любит! Долго-долго будешь жить!.. Но худо! Людям худо, тайга худо, зверь худо!..
Она отвернулась от него, подошла к нартам, впряглась в них и потащила к воротам острога. Она даже не обернулась назад, где так и остался стоять Федька с бесполезным клинком, прилипшим к снегу. Только Содойбаш метнул недобрый взгляд на него: на самоуверенного и сильного боярского сына, хозяином ступившим сюда, на их землю.
А Пущин отписал Шаховскому обо всем, что происходило в остроге. Он пожаловался, что его никуда не посылают на службу. И нужда в том есть, людей-то не хватает. И он оказался в остроге не у дел… «И я тут живу ни в тех, ни в сех!..»
И Шаховской отозвал его назад, в Томск. Федьку же и отзывать не надо было. Он сам сбежал из Кузнецкого острога, вперед отца.
В Томск Иван вернулся уже водой, по теплу.
Дарья, встретив его, посочувствовала ему, о его служебных бедах. Про это ей уже расписал, и красочно, Федька.
— Бурнашка-то на Чулым ушел. Атаманом, острог ставить, — тихо, как бы между прочим, сообщила она.
Сидя рядом с ним на лавке, она стала перебирать подол сарафана сухими, тонкими, старчески костлявыми пальцами, с большими темными венами. Точь-в-точь также стеснительно теребила она подол сарафана в девках, когда, случалось, из-за чего-то тушевалась.
Она знала, что мужу будет больно услышать об этом. Так пусть уж лучше ему расскажет все неприятности она сама, чем он узнает их от кого-нибудь из чужих… Те-то со злом скажут…
— По моим следам ходят! — с горечью произнес Иван, закашлялся, схватился за грудь.
И он вспомнил, что все силы растерял в походах. Пройдет, бывало, первым, а никто за это и не пожалует, только себе в убыток. Вот и Дарью надорвал. Одна жила на дворе, когда его-то не бывало по полгода дома… А государевым воеводам на то наплевать…
«Харламов поставил острог на моем месте, в «кузнецах»… И вот теперь Бурнашка — тоже пошел по моим следам, на Чулым! По следам-то — легче! Ты потори целину!.. Эх-ма! Неудача ты, неудача, сотник!.. Может, Федька иным будет? Он-то не упустит своего!»…
От этой мысли он в недоумении вскинул брови: не зная — то ли осуждать сына за нахрапистость, то ли так и надо жить. Не то другие вырвут тут же все из рук, если не зажмешь крепко в кулак.
«Гришка-то иной, растет тихим, смирным. А что из того?..»