Но вот под ногами, наконец-то, твердая и темная земля, когда они, не искушая судьбу, оставили лед и пошли берегом… А тепло-то как! И дух истомный прет от земли, от прошлогодней травки и от камней, нагретых солнцем. Все, все тянулось к солнцу, к свету, томилось жаждой новизны… Вон зелень уже лезет из земли на теплых бугорках, поют какие-то там пташки, защелкали дрозды в лесу… Вскрик хищной птицы!.. В ответ ворона каркнула сердито хриплым басом, как будто ругнулся пьяный мужичок… По соснам ветерок прошелся, вот отразилось от скалы обманчивое эхо, словно насмешливо и зло пролаял кто-то там. Везде и всюду журчит, течет, ревет в ручьях вешнёвка, бранчливая и грязная, плюется холодком… А вот вдруг камнепад напомнил о себе: прошелся через лес, кусты сшибает, сечет стволы деревьев, рубцами, шрамами путь отмечает свой. И отозвался лес на этот гул обвала тревожно, криками… Но вскоре все пошло своим неспешным чередом, опять лес занялся собой…
В том логу, на который указал Ерофейка, они искали, но не нашли ни пороха, ни свинца.
— Продал, продал, сукин сын! — ругался, также как и Лодыжинский, теперь и Федька на Ерофейку, обозленный, что притащился сюда напрасно, впустую из-за этой захоронки. Да, они нашли кое-что. Но так, по мелочевке: серпы да еще железо.
— Основную захоронку кто-то уже свез, и давно, — глубокомысленно заявил Андрюшка, оглядывая выкопанную яму, в которой торчал вместительный и даже не присыпанный землей сруб, уже заплесневевший в сырой яме за те шесть лет, как его тут поставили. Похоже, забирали все в спешке.
И Федька вспомнил слова Лодыжинского: «Пороху и свинца пудов с восемьдесят! Шутишь! — поднял тот вверх указательный палец, чтобы Федька понял всю важность дела. — Не один полк вооружить можно!»…
— Ватагой, только ватагой! — сказал Андрюшка, подтверждая мысли Федьки, что такой груз могла поднять только целая артель.
Реки вскрылись и по ту сторону хребта. И Федька не стал дожидаться, когда спадет вода. Он опасался, что тогда им придется тащиться по мелководью на перекатах, к тому же на стареньком дощанике, который они нашли за волоком, где обычно оставляли в потайном месте свои суда служилые, возвращающиеся с Амура.
И они поплыли.
* * *
В Нерчинске их, разумеется, никто не ждал, тем паче такой ранней порой.
— Вот! — показал Федька на крохи, что они нашли на волоке, после того как он представился Пашкову.
— И все?! — удивился тот, разглядывая то, что притащили казаки и свалили у крыльца воеводской, как-то странно помотал рукой и тоже стал возмущаться, вспоминая Хабарова: — Поганец!.. Что натворил-то…!
Пашков был злой, и было заметно, что он был с похмелья. Чуть выше ростом его, Федьки, еще молодой, кудрявый, он смотрел на него неулыбчивыми темными глазами, подернутыми пленкой равнодушия…
На следующий день Федька зашел снова к нему в воеводскую. Пашков был уже трезвым, только мешки в складку под глазами выдавали его пристрастие.
Они поговорили еще немного о делах. Затем Пашков неожиданно предложил ему:
— Хочешь поглядеть на попа? Ссыльный, Аввакум, государев злодей и изменник!
О-о, как это было сказано! Государев злодей и изменник!.. Воевода будто представлял ему необычную, дорогую и бесценную свою вещицу.
— Да я сам ссыльный, — отказался от этого Федька. — И видел я его уже.
Вот только что, по дороге сюда, он столкнулся, действительно, со странного вида человеком: тот был в длинной рясешке, старенькой и жалкой, и сам был жалким.
Чудно гляделся он, поп, вот здесь, на краю государевой земли, среди одних служилых, да отпетых добытчиков.
Аввакум посмотрел только на него, на Федьку, не обратив внимания на его казаков и на Акарку. Взгляд у него был острым, невысказанное что-то взирало из глубины его глаз. Во всей его фигуре, худой, но крепкой, сквозила напряженность. Лицо же было покрыто загаром, а на его голове сидел черный шлык, как бабья кика, помятый, похоже, кто-то сунул его под голову, когда ложился спать.
Сам Федька уже и забыл, когда крестил свой лоб последний раз. И тут рука не поднялась, когда на него положил крестное знамение Аввакум. Но он остановился и уставился на него.
А тот, перекрестив его, стоял и тоже смотрел на него, словно ждал от него какого-то ответного действия.
В этот момент из балагана, где, по-видимому, ютился этот поп, выскочил мальчуган лет десяти, и еще один, чуть старше. За ними оттуда появилась и женщина.
«Попадья!» — сразу же смекнул Федька по тому, как был повязан на ней черный платок, и по ее зажатым движениям; она была еще молода, но увядание от горестей уже схватило ее за горло…
— Прошка, не балуй! — крикнула она одному мальцу, тому, который, по виду, был младшим.
— Да это не я! Это Ванька, Ванька задирается! — вскричал тоненьким голоском малец, гоняясь за тем, что был постарше.
А протопоп, постояв еще немного, ожидая, похоже, что Федька скажет что-нибудь, и, не дождавшись, кивнул ему головой. И в этом кивке, как показалось Федьке, мелькнула робость безвинно пострадавшего, уже не верящего в благость людей и лишь по привычке исполненного почтения к ним. Он повернулся и пошел к своим домочадцам. Со спины он выглядел стройным, как ретивый конь он держал прямо стан, хотя и устало волочил в больших бахилах ноги. И все та же рясешка, обтрепанная и грязная, полоскалась тряпкой на его изможденной фигуре, подметая за ним на тропинке пыль.
А Федька с чего-то глядел и глядел вслед поповскому семейству, надеясь, что поп обернется и что-нибудь скажет ему еще, а не только вот это, дежурное: «Бог с тобой, сын мой!»…
Затем он пошел тоже по своим делам, к Пашкову. Тот готовил для него отписку Лодыжинскому о его деле на волоке.
«С этим чертовым Ерофейкиным порохом!» — стал злиться он почему-то от этой встречи с московским попом.
Пашков, как сразу же понял Федька, ненавидел Аввакума, всячески издевался над ним и его семейством. Но вот так, при нем, при Федьке, при постороннем, у него просыпалось что-то похожее на гордость своим необычным узником. Есть-де что ему показать заезжим, похвалиться государевым злодеем и изменником…
— Сущий бес! Аввакумом зовут! Он, сказывают, был чуть ли не при самом государе! В милостивых ходил! А пострадал, молвит, за правду господню!
Федька криво усмехнулся, вспомнив, что тоже был допущен к руке царя. И царь обещал проявить милость к просьбам их, служилых. И вот теперь он, Федька, здесь по милости все той же царской руки. И московский поп, сосланный, по слухам, самим патриархом Никоном, его не трогал, не занимал. Он на себе познал ту милость, цареву правду. Она осталась навсегда рубцами от плетей на его спине и сильно расходилась с его правдой.
— Сослан? Знать за дело! — зло вынес он свой приговор тому попу только из-за того, что тот не захотел даже поговорить с ним, тут же сбежал от него к своему семейству.