А Дёмка, заметив, что воевода вроде бы задремал и не слушает его, подошел к нему и тронул его за плечо. Голова воеводы безвольно мотнулась и упала ему на грудь…
Он так и умер, сидя за своим воеводским столом здесь, в этом северном краю, где впервые в жизни почувствовал себя независимым ни от кого. Но вот пришел приказчик и разрушил его иллюзию.
Его сына Василия служилые в Мангазее пытались было посадить на воеводство, на место отца. Но торговые и посадские, которым Яков успел уже встать костью в горле за свои шесть недель воеводства, взяли над ними верх. Из Тобольска по их челобитью, что, дескать, сын Якова молод еще для такого, на воеводство прислали Андрея Секерина. Но и тот вскоре тоже умер, и его срок на воеводстве досиживал его сын, тоже Андрей.
Аксинья же с Василием и холопами увезли тело Якова из Мангазеи и похоронили его в поместной деревеньке. О ней он мечтал во время опалы в Сибири, и получил-то ее только под конец жизни, теша себя напрасной надеждой, что когда-нибудь за его службу она станет вотчинкой, родовым имением, перейдет к его сыновьям.
Поместья Якова остались за его вдовой, Аксиньей, пока она была жива. И она вырастила и поставила на ноги своих малышей, в чем нашла поддержку первое время у холопа Елизарки. Но и тот недолго задержался на этом свете после Якова: как верный пёс он вскоре последовал за ним.
Глава 18. Наказание
День был обычным, каким бывает здесь, под Томском, в конце марта. Солнце, снег и небо было голубым. Но на торгах, на площади, уныло было, не по-весеннему, в толпе людей, собравшихся зачем-то как на обедню или войсковой смотр. Их было много: казаки, миряне, инородцы… А вон и сыщики, пришли как на какой-то праздник.
Но Федька ничего не видел вокруг. Ни на кого он не смотрел. В груди засела боль от оскорбления, душила злость, чего-то он боялся в то же время, хотя стоял среди своих советчиков, дружков. Они держались отдельно, кучкой, как будто бы уже и не были среди своих же, городских… Он, Федька, был первым среди них, был заводилой. И вот теперь он тоже первый…
Подьячий зачитал указ государя: бить кнутом на козлах, на торгах, заводчиков «воровской» приказной избы. Затем он выкрикнул его: «Федор Пущин!»
И Федька выступил вперед. С боку к нему подошел Лучка, и тут же рядом оказался Ванька, муж Варьки, чтобы проводить его. Но он отстранил их руки, когда они хотели было поддержать его, чтобы подвести к палачу, к бессменному Степке Ермолину, в общем-то, неплохому малому, когда был не при деле-то…
Он подошел к лавке сам, один. Следом за ним все же подошел и Лучка.
— Ты, сухорукий, полегче его… — попросил он палача.
— Я то делаю по указу государя! — огрызнулся Степка, нахмурился, злой оттого, что приходится творить расправу над своими же, с кем не раз пил, а вот теперь был вынужден исполнять государеву волю.
— Делать-то можно по-разному!
Степка косо глянул на него. И Лучка, невольно моргнув под его взглядом, отступил в сторону.
А Федька снял рубаху, чтобы ее не испортили, и улегся на лавку. Его руки привязали к лавке… И вот свистнул бич, и спину обожгло огнем… Но он не вскрикнул, лишь губу прикусил…
Сколько было ударов, он не считал, молчал, и снова лишь молчал, как будто проглотил язык. Кругами темными и красными расцвеченный поплыл перед его глазами весь белый свет…
Затем его подняли с лавки и оттащили в сторону Лучка и Ванька. Там же Гринька и Танька приняли его на руки. Танька накинула на него рубашку, стыдливо прикрывая исполосованную спину мужа… И спину Федьки снова обожгло, теперь уже своим прикосновением рубаха. Он поежился, пробормотал: «Пошли», — и побрел до своей избы, поддерживаемый с двух сторон женой и сыном.
Там же, дома, их соседка, старая Пелагея, мать Сеньки Паламошного, принесла медвежьего сала.
— Давай-ка, милок, я повыхаживаю тебя, — добродушно промолвила она, подойдя к лежаку, на котором он валялся. — Рука-то у меня мягкая, отхвораешь скоренько. И дня не пройдет, как встанешь.
Она смазала ему спину салом. И он так и уснул, лежа пластом на животе, измученный, когда огонь стал гаснуть на его спине.
За неделю Федька отлежался. Не от побоев, конечно, валялся он так долго. И раньше он был бит, да еще крепче этого. Но не так, как сейчас на площади, перед съезжей-то, с позором… И ушла от него вера в справедливого государя… Рубцы на спине, как говорят те, кто уже знает это, останутся навсегда. А на сердце, на душе?.. О-о, это похуже, чем кнут! После кнута, глядишь, отдышишься, а вот когда внутри что-то вынут, затем говорят: «Дыши, живи!»… Да как тут жить-то…
С утра, на первый день апреля, он запряг коня в сани, так как все еще не мог сидеть верхом, и молчком выехал со двора, под причитания Таньки, допытывающейся, куда это он собрался опять искать что-нибудь на свою голову. За воротами острога он повернул в сторону Большой Киргизки. День был ясный и располагал к созерцанию красот окрестностей и первых шалостей весны. Но он ничего не замечал… Да, пошатнулась у него вера в справедливого государя, зело пошатнулась. А как самому-то устоять? Когда веры нет, опора рухнула куда-то, как в той же баньке, на зимовье, когда сгнила крыша. Недолго вынесла она жару внутри и холода снаружи: завалилась, разрушила очаг и полку, переломала лавки. Вот так и у него сейчас как будто кто-то с хрустом сломал костяк у веры… Да, Федька воровал, обманывал, играл на темноте ясачных, на этом корысть свою имел немалую. А в этом ему большой помощницей была Танька, подругой верной оказалась… Вспоминая прошлое, перебирая его и пытаясь найти в нем опору, оправдывая себя, он не заметил, как добрался до Большой Киргизки, пересек ее по льду, выехал на крутой бережок, проехал через сосновый бор по хорошо укатанной санями дороге и выехал на просторную поляну, которой заканчивался мыс.
Этот мыс с одной стороны был ограничен Большой Киргизкой, с другой же стороны это место падало крутым яром к берегу Томи. С двух других сторон его окружал боровой лес. Вот здесь-то, в восьми верстах от города, в устье Киргизки, на этой поляне и взгромоздился своими постройками Богородице-Алексеевский монастырь, в простонародье именуемый еще как Усть-Киргизский Алексеевский. И отсюда, с этого крутого и высокого мыска, открывался живописнейший вид на широкую пойму Томи, ее берега, заливные луга и маячившую где-то там, в голубой дымке, тайгу, сейчас покрытую снегом.
«Да-а, отхватили монахи кусочек райского местечка! — ехидно подумал он. — Вот что значит стоять близко к Богу!»
Однако сейчас Федьке было не до красот, не до реки и не до этого монастыря. За его высокими, рублеными из неотесанных бревен стенами возвышался трехпрестольный храм, в честь трех икон: Казанской Богородицы, святых мучеников Фрола и Лавра и преподобного Алексея, Божьего человека.
Вокруг монастыря, кроме острога, были еще ров и вал…
«Что у иной крепости! Это же надо!» — удивлялся Федька всякий раз, когда бывал здесь.