– Элиот… – жалобно сказал Чарли. – Да это же было три года назад.
– Неужели?
Чарли встал из-за стола.
– Мы еще сидели у вас в конторе и решили отослать эту дурацкую бляху обратно.
– Правда?
– Мы с вами вспомнили, откуда она взялась, эта медаль, и решили, что она – поцелуй смерти.
– Как же мы могли решить?
– Да вы же сами раскопали всю эту историю!
Элиот слегка нахмурился:
– Что-то забыл…
Нахмурился он только для проформы – ему было совершенно не важно, помнил он или нет.
– Они же выдавали эту штуку с 1945 года. Шестнадцать раз присуждали до того, как наградили меня. Неужели не помните?
– Нет.
– Из этих шестнадцати награжденных шестеро посажены за решетку по обвинению в мошенничестве или неуплате налогов, четверо должны были предстать перед судом за разные нарушения законов, двое подделали свои военные аттестаты, а одного казнили на электрическом стуле.
– Элиот, – спросил Чарли с нарастающим беспокойством. – Вы слышали, что я говорил?
– Да.
– А что я сказал?
– Забыл.
– Но вы только что сказали, что слышали?
Вдруг Ноис Финнерти заговорил:
– Да он ничего не слышит, у него в голове только щелк-щелк, и все. – Ноис подошел поближе к Элиоту, чтобы всмотреться в него как следует. Это было не сочувствие, а как бы клинический осмотр. И Элиот повел себя как при клиническом осмотре, как будто симпатичный доктор направил ему в глаза рефлектор, что-то проверяя.
– Только этот щелк он и слышит, понятно? Щелк-щелк, и все, поняли?
– Что ты плетешь, чертов сын? – спросил Чарли.
– В тюрьме привыкаешь слушать, щелкнуло или нет.
– Да мы же не в тюрьме.
– Это не только в тюрьме бывает. Но в тюрьме привыкаешь прислушиваться куда больше, тем более с годами. Чем дольше просидишь, тем зрение становится слабее, а слух острее. А главное – ждешь, когда щелкнет. Вот вы воображаете, что он вам – близкий человек? Нет, если бы вы с ним были по-настоящему люди близкие, хоть это вовсе не значит, что он был бы вам друг, просто вы знали бы его насквозь, вы бы за милю слышали, как у него внутри что-то щелкнуло. Вот узнаешь человека насквозь, видишь, чувствуешь, что-то его мучает, а что именно, ты, может, так никогда и не узнаешь. Но от этого-то он и ведет себя так, он и выглядит так, да у него и в глазах что-то кроется, тайны какие-то, что ли. Ты ему скажешь: «Спокойно, спокойно, не надо, успокойся», или же спросишь: «Чего же ты опять глупостей наделал, разве не знаешь, что тебя все равно поймают, все равно попадешь в беду?» Скажешь, а сам знаешь, что зря говоришь, зря его уговариваешь, ты же сам понимаешь – сидит в нем то, что им командует. Оно ему скажет: «Прыгай!» – он и прыгнет, скажет «Воруй!» – он сворует, скажет: «Плачь!» – он заплачет. Конечно, может, он вдруг помрет молодым или жизнь у него пойдет, как он сам захочет. Тогда вся эта механика в нем постепенно кончится. А вот работаешь в тюремной прачечной рядом с человеком и вдруг услышишь, как в нем что-то щелкнуло. Обернешься к нему, смотришь – а он перестал работать. Стоит спокойно. Вид у него отупелый. Он весь затих. Заглянешь ему в глаза – а там ничего нет, никаких секретов. Он даже сразу не скажет, как его звать. Опять примется за работу, только он уже стал совсем другим, никогда прежним не будет. То, что у него внутри сидело, испортилось – завод остановился навсегда. Конец, конец. И весь тот кусок жизни, когда человек вытворял бог знает что, с ума сходил, – все это кончилось.
Сначала Ноис говорил медленно, бесстрастно, но к концу он весь вспотел от напряжения. Его руки побелели, мертвой хваткой сжимая рукоять метлы. И хотя весь его рассказ сводился к тому, как тихо и спокойно стал вести себя тот его сосед по тюремной прачечной, сам он никак не мог совладать с собой. Он нещадно, почти непристойно крутил ручку метлы и что-то бессвязно бормотал. «Все! Все!» – задыхаясь, шептал он, злобно пытаясь сломать ручку метлы. Он попробовал переложить ее через кольцо, зарычал на Чарли, хозяина метлы: «Не ломается, гадина, сукина дочь!»
– А ты, ублюдок, мать твою… – крикнул он вдруг Элиоту, – ты-то свое получил! – И стал осыпать его ругательствами, все еще пытаясь сломать метлу.
Он отшвырнул метлу.
– Не ломается, стерва, шлюха! – крикнул он и выскочил из конторы.
Элиот в полнейшем спокойствии наблюдал эту сцену. Он мягко спросил Чарли: почему этот человек так возненавидел метлы? И добавил, что ему, наверное, уже пора на автобус.
– А как… как вы себя чувствуете, Элиот?
– Отлично.
– Правда?
– Никогда в жизни я себя не чувствовал так хорошо. У меня такое чувство, будто… будто…
– Что?
– Будто в моей жизни начинается какая-то новая фаза…
– Должно быть, это приятно…
– Очень, очень!
В таком настроении Элиот прошелся до автобусной остановки у закусочной. На улице стояла непривычная тишина, словно в ожидании перестрелки, но Элиот ничего не заметил. Весь город был уверен, что он уезжает навсегда. И те, кто больше всех зависел от Элиота, яснее, чем пушечный выстрел, услышали, как в нем что-то щелкнуло.
В их слабых мозгах возникали какие-то сумасшедшие планы – надо бы достойно проводить его на прощание, устроить парад пожарников, шествие с плакатами, где надписи говорили бы все, что о нем надо было сказать, воздвигнуть что-то вроде триумфальной арки из пожарных шлангов, с бьющей из них струей. Но все эти планы пошли прахом. Некому было организовать все это, некому руководить. Почти всех до того обескуражила мысль об отъезде Элиота, что ни сил, ни энергии не хватило даже на то, чтобы, стоя где-то в толпе, грустно помахать рукой на прощание. Они знали, по какой улице он пройдет. И они нарочно туда не шли.
Элиот перешел с тротуара, залитого полуденным солнцем, в сыроватую тень Парфенона, у самого канала. Бывший пильщик, с виду ровесник сенатора, ловил в канале рыбу бамбуковой удочкой. Он сидел на складном стульчике, между его высокими сапогами стоял транзисторный приемник. По радио передавали песню про «старика-реку» Миссисипи. Голос пел: «Черный работает, белый гуляет…»
Старик не был ни пьяницей, ни распутником, вообще безо всяких странностей. Он был просто очень стар, вдов и болен раком в последней стадии, а его сын, служивший в авиации, ему не писал. Вообще он был человек незаметный. Пить он не мог. Фонд Розуотера давал ему деньги на морфий, по рецепту врача.
Элиот поздоровался с ним, но не мог вспомнить ни его имени, ни чем он страдает. Элиот глубоко вздохнул – в такой хороший денек не стоило вспоминать о грустных вещах.
В конце длинной стены Парфенона стоял небольшой киоск, где продавали шнурки для ботинок, бритвенные лезвия, безалкогольные напитки и журнал «Американский следопыт». Киоском ведал человек по имени Линкольн Эвальд, который во время Второй мировой войны был яростным приверженцем нацистов. С начала войны Эвальд завел коротковолновый радиопередатчик, чтобы сообщать немцам, какие изделия ежедневно выпускает Розуотерский пилозавод, а выпускали там ножи для парашютистов и броневую сталь. И хотя немцы ни о каких сообщениях Эвальда не просили, он в первой же передаче заявил, что если они разбомбят город Розуотер, то вся американская экономика разрушится и погибнет. Никаких денег за свои сообщения он не просил. Он презирал деньги и говорил, что ненавидит Америку именно за то, что тут деньги – царь и Бог. Просил он только, чтобы ему простой бандеролью прислали Железный крест.