А рядом царила, парила Алла Демидова — Гертруда. Вся в белом. Белый — цвет королевского траура. Длинные волосы, рассыпанные по плечам. Сияющая улыбка, застывшая на лице-маске. И только ее руки жили своей отдельной жизнью. Она будто пыталась дирижировать. То взмывала ими ввысь, то бессильно простирала их к залу, то пыталась заслониться от ударов судьбы, спасти свой брак, удержать от гибели безумного сына. Но ничего у нее не получалось: все летело мимо пальцев, мимо рук, мимо цели. Под конец она уже совсем изнемогала, запутавшись в занавесе, как ночная птица, попавшая в западню. И ее тихая, по-детски беспомощная просьба («Я пить хочу») означала, что спасения ждать неоткуда. Умирала она не эффектно, как полагается трагической героине, а как-то нарочито просто, отвернувшись от всех обиженной спиной, чтобы поскорее заснуть и ничего больше не видеть. «Когда бы знать, какие сны в том страшном сне приснятся?»
В «Гамлете» Театра на Таганке мощно сошлось все: Шекспир в гениальном переводе Бориса Пастернака, режиссура Юрия Любимова, сценография Давида Боровского и два выдающихся исполнителя, существовавшие на равных, — Высоцкий и Демидова. Непонятно только, что им было после этого «Гамлета» делать? Ведь ничего даже близко сравнимого в планах Театра на Таганке на ближайшие сезоны не предполагалось. Значит, снова ему стоять на входе в матросском бушлате или, паясничая, изображать Керенского в «10 днях, которые потрясли мир»? Или ей раскачиваться на театральном маятнике в «Часе пик»? Или читать монолог Мэрилин Монро в «Антимирах» («Я героиня самоубийства и героина»)?
Репертуарный театр — это, кроме всего, крепостная повинность, которую ни сбросить, ни отменить. Высоцкий много раз порывался это сделать. Уезжал за границу, уходил в запои и бега, спасался концертами или писательством, но в конце концов не выдерживал и все равно возвращался на Таганку. У Демидовой были другие способы спасения от театральной рутины: книги, занятия живописью, ее кошки и собаки, которые всегда водились дома. А еще Икша — маленькая квартирка в ближнем Подмосковье с окнами на канал, где она до сих пор проводит каждое лето. Когда они с мужем, известным сценаристом Владимиром Валуцким, переехали в большую квартиру на Тверской (тогда ул. Горького), она стала особенно вдохновенно собирать картины. Что-то покупала, что-то дарили сами художники. Так в ее коллекции появились полотна Шухаева, Биргера, Слепышева. Помню, что в какой-то момент стены гостиной — от пола до потолка — покрылись пестрым ковром из самых разных картин. Думаю, что ей бы очень подошла роль владелицы арт-галереи где-нибудь на Монмартре. Она бы там сидела в своих шелках и чалмах, позвякивала серебряными браслетами, попивала кофе со знакомыми художниками, искусно обольщала простодушных американских туристов, подмахивая им какие-нибудь сомнительные подмалевки. Почему-то Демидову всегда представляют трагической сивиллой, отвечающей разом за всю русскую культуру. А она может быть ироничной, острой, беспощадно-насмешливой. У нее мгновенные реакции на все смешное, нелепое и странное. Как никто, она умеет это подмечать в самых неожиданных ситуациях и обстоятельствах.
Русская парижанка
И Париж. Ей так шел Париж, куда она стала регулярно наезжать с конца семидесятых годов. Париж с его левым берегом, где еще можно было встретить в «Дё Маго» Жан-Поля Сартра или зайти напротив в бутик к Соне Рикель. Где можно было побывать на премьерах Антуана Витеза в Одеоне и Питера Брука в Буфф дю Нор, пошопинговать на Блошином рынке, назначить встречу на втором этаже в кафе «Флор» или в «Палитре» на Сен-Жермен. Париж интеллектуалов, художников, артистов, литераторов. Демидова не чувствовала себя там иностранкой, туристкой из Советского Союза. Легко могла сойти (и сходила!) за свою — парижанку в английских мужских ботинках от John Lobb, мешковатом пальто и круглых очках в роговой оправе, вроде тех, что носили студентки Сорбонны. Примеряла ли она западную жизнь на себя? Хотела ли в какой-то момент остаться? Ведь точно могла, особенно когда стала жить там подолгу, так что даже сама ходила покупать себе спички и соль.
— Нет, передо мной не стояло такого выбора, — говорит Алла Сергеевна, — ту парижскую жизнь с нашей тогдашней невозможно даже сравнивать. Какой смысл? Ну, это как море и суша. И в воде хорошо, да и на земле неплохо. В России меня всегда держал какой-то столп энергии, идущий сверху, включенность в культуру, в русский язык, в наше прошлое. Ничего этого во Франции я не чувствовала. Зато там была очень интересная, интенсивная жизнь, много красивых лиц вокруг. Потом все это куда-то делось, рассеялось, как дым. Многие, кого я знала, уже умерли, или съехали оттуда, или как-то совсем неинтересно состарились. Ничего не осталось от Парижа, который я любила. Теперь для меня это город мертвых. Мне незачем туда больше ехать. Да если честно, и не хочется совсем.
Но в 1975 году, когда Анатолий Эфрос начал репетировать на Таганке свой «Вишневый сад», слово «Париж» звенело и переливалось в устах Демидовой, как блаженная музыка сфер. Она была Раневской. Она продала дачу в Ментоне, чтобы расплатиться с долгами. Она рассталась с любовником, который ее обобрал и обманул. Она успела полетать на воздушном шаре и пожить в Париже на пятом этаже. После всего этого она спикировала на сцену Театра на Таганке, где ее взгляду открылся скорбный вид на сельское кладбище с покосившимися крестами и холмиками могил, припорошенных осыпающимся вишневым цветом. Но она ничуть не растерялась и даже, похоже, не слишком опечалилась, а, удобно устроившись в центре в старинном кресле, стала пить короткими глотками кофе. Потому что как же утром без кофе?
Такой Раневской наша сцена не знала. Мхатовская традиция предписывала играть ее пожилой ридикюльной барыней, томно оплакивающий свой вишневый сад. А у Демидовой получалась какая-то Ида Рубинштейн. Только не голая, как на портрете Серова, а облаченная в невесомые, развевающиеся шелка. Декадентка, русская парижанка, тайная морфинистка. Вся на взводе, на нерве. Успокоить ее мог только один человек на свете — Лопахин, которого играл Владимир Высоцкий.
У меня до сих пор в памяти его приятный, низкий баритон и участливые интонации опытного психиатра. Он тоже был в белом, и это еще больше усиливало его сходство с врачом. Как и полагалось по роли, он искренне хотел помочь ей, предлагал свои варианты спасения. Но это было не главным. Было видно, что его тянет к Раневской как к женщине, что она волнует его, что ему все время хочется быть рядом. Он все ждал от нее какого-то сигнала, знака, на который она никак не решалась, как-то внутренне застывая и отстраняясь от него, когда он слишком приближался, нарушая демаркационную линию, отделяющую госпожу от бывшего холопа. Им обоим мешал вишневый сад, маячивший у них за спиной, мешали люди, мельтешившие рядом.
«Что нам до шумного света, что нам друзья и враги, было бы сердце согрето жаром взаимной любви».
Этот старинный романс, который пели таганковские артисты в самом начале и в конце спектакля, так и останется в памяти музыкой неисполненных надежд и напрасных мечтаний.
…А потом он сорвется. И будет хлестать шампанское прямо уже из горла, никого и ничего не стесняясь. И прокричит ей в лицо, что это он, Ермолай Лопахин, купил вишневый сад. И от былой благовоспитанности и заботливой участливости не останется и следа. Вместе с перегаром резко запахнет мужиком, зверем. И кажется, он даже пустится в пляс под испуганно грянувшие еврейские скрипочки, обливая шампанским себя, могильные кресты и притихших гостей. «Идет новый хозяин».