— И что же вы сами-то не напишете?
— Мне мешает то, что я слишком хорошо знаю, что такое быть писателем.
От мемуаров Пилявской разговор плавно перешел на литературные связи Степановой, ее былые увлечения и знакомства. Мне было интересно узнать о ее романе с Пильняком. Говорили, что он был серьезно в нее влюблен.
— Пильняк был бабник, — равнодушно отмахнулась Степанова. — Обычный бабник. У него одного из всех наших писателей была машина с открытым верхом, на которой он любил возить из Москвы в Ленинград своих дам. Туда и обратно. После чего всегда предлагал жениться. Бабник, но порядочный. Этого не отнять.
— И вам предлагал?
— И мне! Чем я хуже? Но я отказалась. Жизнь показала, что правильно сделала.
— А с Эрдманом?
— С Николаем Робертовичем я… сплоховала.
— Как так, Ангелина Иосифовна? Помилуйте! Виталий Яковлевич всюду написал, что это была великая любовь! — воскликнула Ия Саввина.
— Он был слабый человек. — задумчиво произнесла Степанова. — Я не сразу это поняла, а потом было уже поздно. Никогда не любите слабых. Обуза, которую будете тащить всю жизнь, ну или пока хватит сил. Может, и меня бы хватило надолго, не знаю. Но обстоятельства были против нас.
— Вы потом встречались, когда он вернулся из ссылки? — спросил я.
— Да, несколько раз. Нам нечего было сказать друг другу. Абсолютно чужие люди. Хотите еще пирога?
И тут же зачем-то вспомнила, как их впервые с Эрдманом застукал в нижнем фойе В. И. Немирович-Данченко. Степанова ведь была замужняя дама. Ее первым мужем был мхатовский режиссер Николай Горчаков, милейший человек, всю жизнь ее боготворивший. Но Немирович его не любил и всегда, когда видел их вместе, недовольно качал головой и говорил с укоризной: «Ах, Ангелина Осиповна, не то, совсем не то».
А тут вдруг нарисовался Эрдман. Со своим нэпмановским чубчиком, глазами-смородинками, сексуальной ямочкой на подбородке, в новом клетчатом пиджаке, купленном на гонорар, полученный за «Мандат» в Театре Мейерхольда. Восходящая звезда, самый блестящий остроумец театральной Москвы, драматург, от новой пьесы которого были без ума и Станиславский, и Мейерхольд. Хотят оба ставить, буквально рвут на части. А этот Эрдман уже здесь, у них, во МХАТе. Ходит как на поводке за прекрасной Линой, влюбленных глаз с нее свести не может. Послушный, покорный, прирученный. «А вот теперь — то!» — усмехается в усы Владимир Иванович.
У него самого по этой части были большой опыт и свой режиссерский интерес. Сама история МХАТа благоволила романам известных писателей и артисток. Когда-то они заполучили к себе в постоянные авторы Антона Павловича Чехова через его отношения, а потом и брак с Ольгой Леонардовной Книппер. И на Максима Горького пытались влиять и какое-то время удерживать через другую мхатовскую приму, Марию Федоровну Андрееву, пока она не заделалась яростной социалисткой и личным врагом Немировича на всю жизнь. И вот теперь Эрдман. Владимир Иванович уже потирал свои маленькие ручки с тщательно наманикюренными ногтями. Кто же знал, что все так повернется? И никогда «Самоубийца» не будет поставлен на сцене МХАТа. А его автор загремит в ссылку на долгие двенадцать лет, после которых ни одной пьесы больше не напишет.
Имя Немировича-Данченко то и дело всплывает за праздничным столом. «Владимир Иванович сказал», «Владимир Иванович советовал»… Степанова говорила о нем как о милом дядюшке, почти как о родственнике, с какой-то необычной для нее теплотой и нежностью.
«Сегодня мне снился ваш рот», — эту фразу она услышит от Немировича-Данченко перед началом репетиций «Трех сестер», где должна была играть Ирину. Это прозвучало как предложение, от которого не полагалось отказываться. Но она сделала вид, что не понимает.
— И он вас не снял с роли? — удивился я.
— Нет, я уже тогда была женой Фадеева.
— Но согласитесь, звучит провокационно?
— Ему надо было почувствовать себя мужчиной, который еще может кого-то хотеть, что-то желать, даже видеть такие сны. Ведь ему уже было за 80, а он должен был ставить спектакль о любви.
— Но у него в «Трех сестрах» были заняты такие великие актеры…
— Не люблю, когда вы, критики, всех подряд называете великими! Сейчас чей некролог ни откроешь, обязательно наткнешься на «великого» или «великую». Но это не так. Многие из нас были способными, даровитыми, даже талантливыми… Помню, как Вера Петровна Марецкая в ответ на мои поздравления со званием народной артистки СССР сказала: «Видите, Ангелина Иосифовна, и я дослужилась. Что значит долгая жизнь! В детстве братья меня иначе не называли, как „Верка — сортирная дверка“, а теперь и похвастаться-то не перед кем». Я тогда хорошо запомнила эту «сортирную дверку», а про себя подумала: надо же, как точно! В сущности, так можно было сказать не только про Веру, но и про всех нас… А великой была Дузе.
— Но вы никогда ее не видели?
— Нет, никогда! У нее было совершенно гениальное лицо. И потом, я абсолютно доверяю тем, кто видел ее на сцене. У меня есть ее редкая фотография. Хотите, покажу?
Мы встаем из-за стола, и она ведет меня в соседнюю комнату, где на стене висит большой портрет Фадеева, вроде тех, что раньше были в учебниках по литературе для старших классов. Очень отретушированный, оптимистически официальный. Прямой взгляд, светлые волосы, белая рубашка с галстуком. И тут же рядом — маленькая фотография Элеоноры Дузе, нежно подкрашенная от руки акварелью. Кажется, она была снята в роли Маргариты Готье.
— Мне ее подарил мой первый муж, Николай Михайлович Горчаков. Правда, она прекрасна? Если бы я умела молиться, то молилась бы, глядя на нее. Но сейчас я так плохо вижу.
— Вы не верите в Бога?
— В моем возрасте надо быть совсем уж безнадежной дурой, чтобы не верить в Бога. Конечно, верю. Просто вся жизнь прошла в театре, а в нем на самом деле так мало божественного… Ну, если только вот Дузе.
И она снова посмотрела в сторону портрета, будто пыталась там увидеть что-то такое, чего не видел никто.
За разговорами мы засиделись за полночь. Пора было и честь знать. Хозяйка устала. Уже в прихожей по московской традиции она стала совать мне в карман мандарины с праздничного стола. Зачем? На дорожку! «Вы забегайте ко мне, забегайте», — игриво прощалась она.
Но больше мы не виделись. Вульф говорил, что в последний год она сильно сдала и мало кого узнавала. Ангелина Иосифовна умерла 17 мая 2000 года. МХАТ был на гастролях в Южной Корее, и никого из труппы не было. Когда я вошел в театр, гроб стоял на сцене, а зал был почти пустой. Только какие-то старики и старушки робко жались в амфитеатре со своими цветочками. Это позволило Михаилу Швыдкому, выступавшему с официальной речью от Министерства культуры, попенять Степановой: «Судя по нынешнему залу, артистка зажилась».
Таня Горячева, многолетняя помощница Ефремова, завидев меня в партере, бросилась с просьбой: «Сережа, умоляю, выручите! Совершенно некому выступать».