Понял лишь тогда, когда вернулся второй гонец и, пав на колени, сказал, что готов принять любое наказание, ибо не исполнил приказ его светлости. Он не смог пробиться к господину советнику. Того прижали к Курокаве, к Черной реке. Он пытается отойти к границе, но объединенные войска Датэ и Могами взяли его в клещи…
Вот тогда Кагэкацу сложил все – и понял, что все просчитанные ходы не имеют смысла. Доску для игры сбросили со стола. Это Уэсуги придется застрять на севере – в лучшем случае. Если они хотят сохранить свои земли и своих подданных. И есть только один человек, который мог это придумать.
Да, уже десять лет князь оставался в тылу, а Наоэ шел вперед. Но решения всегда принимал Кагэкацу. И теперь оно было таким – поднять все оставшиеся в Айдзу войска, но не двигаться на юг, потому что этого наверняка ждут. Бросить к границе, чтобы проложить коридор тем, кто попал в окружение. И он возглавит этот бросок.
Этот чудовищный туман развеялся к тому времени, когда они встретились, а войска воссоединились. То есть туман держался, но это была обычная осенняя дымка, а не плотное покрывало, способное скрыть и мощный замок, и тысячи людей. Знаменитого шлема с девизом на Наоэ не было, голова обвязана, доспех разрублен. Но он был жив – и на ногах. Впрочем, он сделал попытку опуститься на колени. Предупреждая ритуальное «я подвел вашу светлость» и прочее, Кагэкацу сказал:
– Ты сохранил людей. Это главное. Кроме того, – добавил он, – клан Уэсуги не может позволить себе остаться без старшего советника.
– Все равно. Это моя вина. – Наоэ криво усмехнулся, что было совсем не похоже на обычную его солнечную улыбку. – Не стоило мне разыгрывать из себя Сусаноо
[5], убивающего восьмиглавого змея. Не мое это дело.
– Я всегда считал, что Сусаноо – та еще сволочь. – И это тоже совсем не похоже на князя Уэсуги: он всегда слыл исключительно благочестивым человеком.
Позже, на привале, он расскажет Наоэ то, о чем и сам догадался за время, пока того держали в тисках.
Старший советник морщится от боли – и душевной, и физической. На повязке, стягивающей рану, проступает свежее пятно крови.
– Я всегда считал, что они не могут поступать так, как мы. Не имеют права. – И Кагэкацу ясно, кого тот имеет в виду.
– Я тоже не допускал этой мысли. Если б допустил, может, сумел бы предвидеть действия Датэ.
Дальше они молчат. Они не должны были проиграть. Они не могли проиграть. Но они проиграли. Как бы ни повернулись события на юге.
Собственно, Наоэ потерпел поражение тринадцать лет назад, когда поверил в историю про воина и дракона.
5. Слово в строке
1600 год, осень
Монахиня в скромной накидке и сером шелковом головном платке идет-семенит за фрейлиной по темному коридору столичной усадьбы. Она смотрит то на черные – черней масляных чернил – волосы придворной дамы впереди, то на нежный, переливчатый, как озерная вода, рисунок ее верхнего платья, то на лучи света из редких окон, то на неподвижных часовых в нишах. Идет, вспоминает.
1590 год, лето
Пол, конечно, тогда был совсем другим. Тоже деревянным, но протертым, промятым – откуда взяться блеску в старом деревенском жилье, обители какого-то местного «земляного» самурая, да и не все любят блеск… Коричнево-сероватым был пол веранды, а охраны вокруг – много. Неприлично много – на одного человека с очень маленькой свитой. Потом посмотрела, поняла, что великий господин регент так вежливость проявлял – и был, кстати, понят правильно. Если бы гость – или пленник – или подследственный – вдруг захотел покинуть этот дом против воли хозяина, первый круг охраны лег бы. И, возможно, второй. Четвертый и пятый были уже чистой воды комплиментом. Но три слоя – необходимостью.
Монахиня убеждается, что все поняла правильно, когда видит того, к кому пришла, – почти не заставил ждать, очень вежливо приветствовал… Чуть выше ростом, чем она думала, чуть тоньше в кости, похож на сверчка или на цикаду: те же движения, гармоничные для насекомого, не очень подходящие для человека. Сразу как-то делались понятны те пересказы со смешком: «И тут авангард опять его потерял и только на той стороне вражеского строя нашел».
Многое другое тоже проясняется. Этот молодой богомол в омерзительно пестрых тряпках – проще не видеть, не запоминать, слишком сталкиваются цвета, отвлекают, наверняка это нарочно. Долго подбирал… Он старомодно вежлив с ней, не потому что знает, кто она, – а он знает, – а потому что она старше и служит Будде… Это на поверхности. Под поверхностью – маслянистая черная вода. Кажется, она пришла куда нужно.
За двумя рядами холмов к югу отсюда – лагерь армии регента и замок Одавара, взятый этой армией в осаду. Замок, которому в ближайший месяц предстоит пасть, – и тогда страна станет единой, впервые за поколения. А здесь тихо. Деревушка будто выпала из войны, из времени. Пузырь – и они в пузыре.
Они обмениваются пустяками. Монахиня просит написать ей стихотворение – ей рассказали, что гость пишет чудесные стихи в китайском стиле, а эта осада так тягостна… Гость-пленник-подследственный серьезно кивает, закрывает единственный глаз. Монахиня ждет, смотрит, как он дышит, вернее, как почти не дышит. Думает – в семнадцать это, наверное, выглядело еще страшнее, сейчас ему двадцать три, а к тридцати, если он доживет, все начнут привыкать.
Потом он в два движения открывает глаз и плоским бесцветным голосом читает сложный четырехстрочник про корни гор и корни морей, про покой, на котором стоит любое строение – и любая буря. Да, конечно, он знает, кто она. Скромная служанка Будды, дама Кодзосю, советница регента, женщина, которая выносит за ним меч на праздновании Нового года… Аллюзии и цитаты в три слоя придется еще разбирать, но стихотворение запоминается с одного раза.
– Ничтожная хотела бы отплатить за щедрый дар историей, – кланяется монахиня. Дожидается кивка. Все-таки, кем бы она ни была в непридворной иерархии Присолнечной (а место ее не ниже пятнадцатого и не выше, вероятно, девятого), но перед ней – князь, потомок бесконечно старого рода, человек, правящий собственной властью. Последний из великих владетелей и великих генералов, кто еще не склонил головы перед регентом. И самый молодой. Позволят ли ему склонить голову – или позднее явление в ставку регента обойдется ему в жизнь, а его северу – в войну на уничтожение, решается сейчас. – Я прочла ее в одном китайском трактате, там ее приводили в качестве примера. Это рассказ о том, как монголы приручают больших орлов, с которыми охотятся. Вам это может быть интересно, ведь север славится ловчей птицей…
Кивок, благодарность.
– Монголы не начинают с детства. Они ловят взрослых орлов – молодых или подростков. Надевают на глаза колпачок, спутывают лапы и сажают птицу на веревку… на провисающую веревку, понимаете? Орлы – тяжелые птицы и привыкли чувствовать под лапами твердую опору. А ее нет. И каждый, кто входит в помещение или проходит мимо, обязательно дергает веревку, чтобы орел все время терял равновесие. Когда кажется, что птица обессилела и сейчас упадет и повиснет, ей подставляют перчатку. Твердую, коробчатую кожаную перчатку. И снимают колпачок. Кормят мясом. Говорят ласковые слова. Гладят, чистят. А потом сажают обратно. И так, пока орел не привыкнет, что единственным по-настоящему надежным местом на свете является перчатка, а единственным подателем еды – хозяин. Есть птицы, которые от такого умирают. Но с большей частью это вопрос времени.