В 1963 году Сири родила своего девятого ребенка. Ребенка, который, в некотором отношении, был скорее зверем, чем человеком. Этакий дикарь без малейшего налета цивилизации. Словно, у него не было выбора, словно он и не мог стать другим. Но если бы Сири захотела, постаралась и прислушалась к себе, то поняла бы, что у нее с сыном одни и те же инстинкты, которые их роднили.
Она рано заметила, что Хирво не такой, как другие дети, но никаких явных отклонений в нем не наблюдалось. Сири узнавала в этом ребенке саму себя, ведь в нем жили те же самые инстинкты, что и в ней, – разница была лишь в том, что она научилась их подавлять, а Хирво не смог и так никогда и не научился. Он был другим, не таким как все, а подобное замечают даже люди-звери, и боятся того, чего не могут понять.
Несмотря на то, что Хирво рос в самом эпицентре бурлящей семьи Тойми, у него было одинокое детство. В доме никогда не было тишины, и все эти звуки, шум, производимый остальными людьми, которые все говорили и говорили не умолкая, мешали Хирво. Если бы Сири не была так замотана делами, она бы заметила, что окружающие нервировали его, и нужно научить его закрываться от них. Но ей и в голову никогда не приходило, что она может помочь сыну с чем-то подобным. Есть много вещей, которые может сделать мать для своего ребенка, но которые никогда не довелось сделать Сири для своих детей.
* * *
В лесу всегда было тихо и покойно.
Нет, тихо – неверное слово, потому что в лесу всегда много тех, кто любит поболтать, и тех, кто был не прочь поболтать с Хирво.
Лес был спокоен и по-дружески приветлив.
Никаких резких слов, никакой ругани – только чистый инстинкт и ни тени притворства. Никаких оттенков, колебаний, сомнений.
В лесу Хирво всегда был молчалив, нет, не молчалив, бессловесен, но именно в лесу он становился самым общительным. В лесу он открывался, открывался окружающему миру – чистый, свободный, без страха. Здесь его никто не дразнил, здесь ему не приходилось постоянно быть начеку.
В бессловесном общении невозможно заикаться. Мысли Хирво были четкими и кристально ясными. Лишь когда он сталкивался с другими людьми – людьми, которые все только пачкают и портят, в них наступал раскардаш.
Хирво помнил, как в первый раз убежал в лес. Ему хотелось только бежать прочь от всех этих братьев, сестер, родителей, пота, что капал у него с кончика носа, когда он пытался выдавить из себя слова – так, чтобы они стали понятны для остального мира.
Нет ничего хуже, чем томиться в темнице собственного тела.
Так он это чувствовал: в голове четкие, ясные, блестящие мысли, но вот слова, чувства – те словно в плену.
В первый раз это случилось в 1975 году. Хирво тогда исполнилось двенадцать. Казалось, то были самые худшие его времена – до той поры, во всяком случае. С каждым годом быть человеком становилось все более невыносимо. Хирво убежал так далеко, насколько хватило сил, но на самом деле не так уж и далеко – он рос пухленьким, замедленным и неуклюжим, да еще и с дефектом речи. Из-за этого дефекта складывалось впечатление, что он неповоротлив не только телом, но и умом. Тугодум, в общем. Остальные братья и сестры совсем не походили на него ни внешне, ни внутренне. В общем, он был не таким как все и знал это, и они это знали, а дети, как известно, бывают жестоки к тем, кто от них отличается.
Оказавшись в нескольких сотнях метрах от дома, он присел отдохнуть на корягу. С кончика носа капал пот, сердце больно колотилось о ребра, но теперь, когда он оказался вдалеке ото всех, наедине с самим собой, он чувствовал, как на него снисходит умиротворение – здесь, в лесу, он был на своем месте.
Хирво сидел, наклонившись вперед, и приходил в себя, когда краем глаза уловил сбоку какое-то движение. Что-то трепыхалось у самой земли. Рядом с корягой лежал маленький воробей. Он не чирикал, лишь молча глядел на Хирво своими крошечными бездонными глазенками.
Звери не боялись его, словно интуитивно понимали, что он был один из них. Они помогали Хирво и не мешали ему, когда он хотел побыть один, и он тоже помогал им в меру своих сил и не вмешивался без надобности в их жизнь.
Эта птица казалась другой, не такой, как все. Хирво знал, что умеет разговаривать с животными – не знал, правда, как именно это происходит, – но, честно говоря, никогда особо над этим и не задумывался. Он понимал, что рос не таким, как остальные люди, что другие не умели того, что умел делать он, и это понимание стало частью его натуры, такой же естественной и само собой разумеющейся, как волосы на голове, пальцы на ногах или воздух в легких. Тут он вдруг понял, что каждое живое существо излучает свой цвет, – понял это только сейчас, когда увидел рядом с собой такого необычного воробья.
Птицы были окрашены в различные оттенки синего. Все – от светло-бирюзовых ласточек до неприметно-серых галок. Этот воробей – бледно-синий, но его отличало от остальных птиц то, что он обладал примесью пронзительно-красного. Словно кто-то со всей силы черканул ярко-алой пастой прямо по мозгам.
И цвет птицы… он двигался… теперь Хирво это чувствовал. Он пульсировал – слабо, но все же стремился к нему, пытался достучаться до его сознания.
Хирво ощутил свой собственный цвет – светло-коричневый или слабо-оранжевый, – и напрягся, чтобы постараться уловить пульсацию красного своим собственным размытым коричневым.
Он совсем не испугался ни попытки птицы войти с ним в контакт, ни того факта, что оказался одинок в своих действиях, желаниях и возможностях. Это его только успокоило. Словно на свете действительно нашлось место для него, и сама его жизнь внезапно обрела смысл.
Когда красное свечение птицы объединилось с бледно-оранжевым Хирво, то показалось словно цвета завязли друг в друге. Это немножко напоминало единение тел, только глубже – да, гораздо глубже, потому что цвета смешались, и теперь Хирво мог видеть и чувствовать как птица – эти чувства нельзя было выразить словами, зато они были искренними. Он понял, что птица теперь тоже может заглянуть в него, и не испугался, потому что знал – звери не судят.
Перед его внутренним взором пронеслась вся птичья жизнь, от самого первого вздоха за пределами скорлупы. Он слышал дуновение крыльев ее родителей, когда те приносили в гнездо пищу, ощущал еканье в животе во время первого полета, – Хирво все видел и все чувствовал. И тут он увидел охоту. Кошку Сакари, которая жила у них на ферме: как она прыгает, и они вместе падают, как птица неловко приземляется и что-то ломается у нее в крыле. Птица забралась в дупло, а Сакари услышала, как ее зовет кто-то из детей, и умчалась, и некоторое время спустя через лес промчался сам Хирво.
Он почувствовал, как красный цвет меняет форму, снова становится единым целым, словно хочет что-то показать ему, он это чувствовал.
И когда он увидел то, что хотела показать ему птица, то сначала испугался. А потом понял, что бояться нечего.
Птица показала ему свою собственную смерть. И еще она показала Хирво, как ему следует позаботиться о крошечной жизни в его руках и как он должен свернуть ей шею – это следовало сделать очень быстро, одним движением. Хирво все понял и заглянул в черные глаза-бусины, черпая силы в этих темных колодцах. Он погладил птицу по головке указательным пальцем, осторожно поднял ее, ощущая трепыхание маленького сердечка, а потом сделал так, как хотела птица – свернул ей шею. И все, конец.