Вскоре после этой оговорки мне в голову пришла идея, которую моя дочь Рэйчел наверняка одобрила бы. Не сказать, что идея такая уж богатая, но все же лучше, чем ничего, и если от нее не отступать, а, наоборот, последовательно разрабатывать, то вот тебе и «дело», этакая детская лошадка, на которой можно ускакать от своего полусонного праздного существования. Затея-то пустячная, но название я решил ей дать громкое, чтобы не сказать помпезное, дабы уверить самого себя в том, что я собираюсь заняться чем-то важным: «Книга человеческой глупости». В ней я вознамерился описать в простой и доходчивой форме все ошибки и оплошности, нелепые ситуации и идиотские выходки, проявления слабости и недомыслия, – все, чем была так славна моя долгая и путаная жизнь. Если не хватит собственных историй, напишу про друзей и знакомых, а если и этот источник иссякнет, обращусь к Истории с ее неисчерпаемыми примерами человеческой глупости, от приснопамятных времен до наших дней. По крайней мере, будет над чем посмеяться. У меня не было никакого желания выворачивать душу наизнанку или погружаться в мрачные раздумья. Тон легкий и ироничный, а цель одна: развлекать себя, желательно каждый день и подольше.
Слово «книга» в данном случае неточное. Пользуясь чем придется – отрывными желтыми блокнотиками, стандартной бумагой, оборотной стороной конвертов, навязчивыми бланками на получение кредитных карточек и всяких займов, – я делал всего лишь хаотичные наброски, записывал невпопад анекдоты, и все это отправлялось в картонную коробку до следующей истории. В моем безумии отсутствовал метод. Отдельные заметки сводились к короткому абзацу, а столь любезные моему сердцу спунеризмы
[1] и малапропизмы
[2] состояли вовсе из одной фразы. Так, в школе у меня с языка однажды сорвался «голеный осурец» вместо «соленый огурец», а во время одной из наших с Эдит семейных разборок я глубокомысленно изрек: «Я увижу, когда поверю своими глазами». Всякий раз, прежде чем приступить к делу, я закрывал глаза и давал мыслям полную свободу. Расслабляясь таким образом, я мог выудить из памяти давно, казалось бы, забытые моменты. Так я вспомнил инцидент в шестом классе, когда на уроке географии полную тишину вдруг нарушил долгий и пронзительный, как звук трубы, пук в исполнении Дадли Франклина. Класс дружно грохнул – что может быть смешнее для одиннадцатилетних подростков, чем испускание ветра? Однако этот конфуз так бы и остался в ряду себе подобных, если бы не одно обстоятельство, позволившее ему подняться до классических высот, стать своего рода шедевром в школьных анналах. Простодушный Дадли признался в своем авторстве. «Я извиняюсь», – сказал он, потупившись и заливаясь краской, пока не сделался цвета свежевыкрашенной пожарной машины. Но в таких вещах нельзя признаваться публично, есть же неписаный закон, первое правило американского этикета. Бздеж анонимен, он исходит ниоткуда и принадлежит всем и никому в отдельности, и даже если любой из присутствующих может пальцем указать на виновника, единственно правильной линией поведения остается несознанка. Дадли Франклина подвела честность, за что он жестоко поплатился. С этого дня его звали не иначе как Я-извиняюсь-Франклин, и эта кличка закрепилась за ним до окончания школы.
Записываемые мной истории попадали под разные рубрики, и после месяца работы, осознав необходимость в некой системе, вместо одной картонной коробки я обзавелся несколькими. Одна – для словесных ляпов, вторая – для опрометчивых действий, третья – для вывернутых наизнанку идей, четвертая – для публичных конфузов и т. д. Мало-помалу во мне проснулся интерес к бурлескным мгновениям повседневной жизни. К банальным спотыканиям и ударам по голове, которых в моей биографии хватало. К неизбежно выскальзывающим из нагрудного кармана рубашки очкам, стоит только наклониться завязать шнурки ботинок (а потом, чтобы выставить себя уже полным недотепой, по инерции делаешь пару шагов вперед и с ужасом слышишь звонкий хруст под ногами). Начиная с детского возраста подобные недоразумения преследовали меня на каждом шагу. Но этими, можно сказать, заурядными событиями дело не исчерпывалось. Однажды в пятьдесят втором году, на пикнике по случаю Дня труда, я широко зевнул, и мне в рот залетела пчела. Вместо того чтобы выплюнуть, я ее от неожиданности проглотил. А как-то раз, лет семь назад, я поднимался по трапу самолета, зажав посадочный талон между большим и средним пальцем, вдруг сзади меня подтолкнули, и мой талон умудрился проскользнуть в узюсенькую щель между трапом и самолетом, после чего, подхваченный ветром, отправился в самостоятельный полет.
Это лишь несколько примеров. В первые же пару месяцев я записал десятки подобных историй, но при всем моем старании выдерживать легкий и непринужденный тон мне не всегда удавалось. У каждого бывают тяжелые минуты, и я, признаюсь, нередко впадал в тоску и меланхолию. По роду деятельности мне приходилось торговать смертью, и в периоды депрессии не так-то просто бывало отрешиться от тягостных воспоминаний, связанных с разными клиентами и их личной жизнью, в которую меня посвящали. Позже добавилась еще одна коробка, с пометкой «Судьба». Первым туда попал Йонас Вайнберг. В 1976 году я застраховал его жизнь на миллион долларов, огромную по тем временам сумму. Он недавно отпраздновал свое шестидесятилетие, работал как специалист по внутренним болезням в Пресвитерианском госпитале и говорил по-английски с легким немецким акцентом. Страхование жизни – процесс не безболезненный. В трудных, порой мучительных спорах с клиентами надо уметь гнуть свою линию. Человек, задумывающийся о своей смерти, неизбежно настраивается на серьезный лад, поэтому разговор с ним – это не только деньги, но и метафизические вопросы. В чем смысл существования? Сколько мне еще осталось? Чем после своего ухода я могу помочь близким людям? В силу профессии доктор Вайнберг остро ощущал хрупкость человеческой жизни, понимал, как легко стереть очередное имя в Книге Бытия. Мы встретились в его квартире, неподалеку от Центрального парка, я рассказал ему о плюсах и минусах разных страховых полисов, и он ударился в воспоминания. Родился он в шестнадцатом году в Берлине, отец погиб в окопах Первой мировой, так что его, единственного ребенка, воспитала мать-актриса, женщина отчаянно независимая, нервная, совершенно не думавшая о повторном замужестве. Если я правильно понял доктора Вайнберга, его мать отдавала предпочтение женщинам, и можно предположить, что в бурные годы Веймарской республики она демонстрировала свои предпочтения вполне открыто. Йонас, по контрасту с решительной фрау Вайнберг, был мальчиком тихим, книжным, примерным учеником, мечтавшим о карьере ученого или врача. Когда Гитлер захватил власть, ему было семнадцать, и мать, не теряя времени, предприняла шаги, чтобы увезти сына из Германии. Мальчика согласились забрать к себе родственники его отца, жившие в Нью-Йорке. Мать отправила его через океан весной тридцать четвертого, сама же, предчувствуя опасности, которые сулил Третий рейх гражданам неарийского происхождения, проявила упрямство и осталась. Сколько поколений ее семьи, коренных немцев, прожили в этой стране, сказала она сыну, и какой-то там тиран с двумя извилинами в мозгу не заставит ее отправиться в изгнание. Хоть умри, она будет держаться до конца.