Естественно, с таким настроем карьеры не сделаешь (я уже не говорю о самом Евгении Всеволодовиче, для него таких понятий вообще не существовало). Губанову, кажется, удалось при жизни опубликовать одно стихотворение в советской прессе, не больше. Это понятно: тупость советской цензуры не знала границ. Но была возможность публиковаться на Западе. Однако Губанов категорически отказался от такого пути. Он был убеждён: сначала надо публиковаться только на родине. Таким образом, он закрыл для себя возможность диссидентской карьеры. Конечно, для этой карьеры крайне желательными были русофобские мотивы, а не просто антисоветские. Губанов любил Россию; у него также особенно не было и антисоветских мотивов. И хотя на Западе могли бы состряпать из Губанова приемлемое блюдо и подать его кому надо, поэт этого избежал.
В своей повседневной жизни он не жалел себя – жизнь его превратилась в неостановимый поток – «теки моя кровь, теки». Леонид мог бы дожить до перестройки, сохраняя вокруг себя своих бесчисленных поклонников и поклонниц, и тогда… Но он сам призвал свою смерть, убеждая себя и других, что умрёт в тридцать семь. Так оно и случилось. Но его жизнь стала истинной поэзией:
В нервах, в планетах, в природе
Бьётся чёрный экстаз.
Но экстаз Губанова не был «чёрным» – это был экстаз священного безумия.
* * *
В начале этой главы я говорил о переменах, надвигающихся на нашу жизнь, и вот одна из них произошла как раз в конце 60-х годов. Она была связана с исчезновением Южинского, точнее, со сносом дома, в котором была моя квартира, где устраивались интеллектуальные, художественные и другие бдения. Дом начали сносить, и не сразу, конечно, но через какое-то время каждый получал свои квартиры. Все знали, что дом сносится, и пытались проникнуть на Южинскую квартиру, даже тогда, когда жильцы её, и я в том числе, уже съехали оттуда. Дом стоял фактически пустой, но тяготение к нему по-прежнему оставалось, как будто этот дом, уходя в небытие, утягивал куда-то дальше небытия, в какую-то неведомую реальность. И наиболее интересно последнее прощание с Южинским…
Оно произошло, когда мы с друзьями попали туда, когда дом был уже полуразрушен, и одна из стен моей квартиры была уничтожена. И когда мы вошли внутрь, чтобы попрощаться с Южинским и выпить в его честь и в память о нём вина, мы вдруг обнаружили, что стоим, словно на театральной сцене – квартира без стены выходила на улицу своей обнажённостью. Мы оказались оголёнными перед улицей. При этом внутри остались какие-то предметы мебели – вроде декораций, на которых мы и расселись, чтобы проводить Южинский в последний путь. И в этот момент нагрянула милиция. Почему – потому что с улицы всем было видно, что в квартире в креслах сидят молодые люди и что-то распивают. Вошед, милиция задала свои обычные вопросы, но претензии её иссякли, когда я предъявил документ, удостоверяющий, что я бывший хозяин этого места, и объяснил, что оно дорого нам как память и что мы пришли с ним проститься. Милиция улыбнулась, но сказала строго:
– Через полчаса чтобы вас здесь не было, вы нарушаете.
Слово «нарушаете» очень было тогда в ходу… Ну что ж, у нас было полчаса, мы простились с Южинским уже навсегда, и с тех пор его существование переселилось в литературу и в нашу память…
Но встречи продолжались, в разных местах. Летом очень было хорошо, особенно если подворачивалась какая-нибудь дача, где под каким-нибудь деревцем, под берёзкой, например, можно было «отключиться»… Ну и, слава Богу, были другие квартиры.
К этому времени появился ещё один персонаж, Игорь Дудинский. Это был совсем ещё молодой человек, но он обладал одним качеством – он был очень впечатлителен и впитывал всю глубину моих рассказов. С другой стороны, он общался со всем неконформистским миром. Он был связующим звеном между верхним, философским, этажом и другими этажами неконформистского мира Москвы. Он знал всех; его активность была необычайна. Он сразу стал моим яростным поклонником, но всё это кончилось для него не совсем удачно, потому что на него, не знаю, по какой причине, обратили внимание правоохранительные органы, и его приговорили к году ссылки в Магадан. У него была там, видимо, работа, и он на год исчез из Москвы, чтобы потом появиться вновь и играть ещё более яркую и активную роль в жизни московского подполья. Как потом выяснилось, на его примере власти хотели понять, почему молодёжь увлекается искусством, культурой, которая совершенно выходит за рамки соцреализма. Разумеется, имея в виду всё подпольное искусство – художников, поэтов и других… Среди нас даже был один подпольный композитор. В общем, власти интересовало, почему молодёжь, которая воспитывалась, да и, собственно говоря, родилась в советское время, вдруг начала проявлять активный интерес ко всему, что лежит за пределами советскости.
Перед тем как уехать в Магадан, Дудинский выучил наизусть один мой очень известный рассказ – «Человек с лошадиным бегом». Приехавши в место ссылки, он очаровал этим произведением местную интеллигенцию, и поскольку знал рассказ наизусть, он потом отпечатал его на машинке и распространил среди местных читательских и вообще интеллектуальных кругов (они были там, эти круги). И этот рассказ стал знаменем иного мира в Магадане. В тот период «Человека с лошадиным бегом» знали все, кто относил себя к фрондирующей интеллигенции.
Незадолго до перемен, о которых я буду говорить дальше, произошла очень значимая встреча, которая «замкнула» философско-эзотерический круг Южинского. Это была встреча с Гейдаром Джемалем, и об этом человеке следует сказать особо.
Джемаль
Когда я встретился с Гейдаром Джемалем, он был ещё очень молод, но с явной любовью к философии, к метафизике и к абстрактному мышлению. Он неумолимо прогрессировал в самопознании и чрезвычайно меня заинтересовал. Надо сказать, что в нашем узком эзотерическом кругу так повелось, что тон задаю я. Однако влияние на меня других персонажей Южинского, я имею в виду Головина, Провоторова, Степанова, а потом и Джемаля, трудно переоценить. Мы все влияли друг на друга, давали друг другу советы, и это был очень глубокий духовный союз, причём возникший совершенно спонтанно, без всяких усилий. Это было объединение душ, очень разных, но имеющих что-то глубинно-общее. Кроме того, мы делились друг с другом своими откровениями, озарениями, видениями; это было общение с элементом свободного познания. И это было удивительно. Что же касается таинственной фигуры Провоторова, то он всегда стоял в стороне; он общался только со мной, и очень коротко с Головиным. Таким образом, его воздействие на других персонажей нашего круга шло через нас. Провоторов был визионером; это совершенно специфическая сфера, и кроме того, он обладал колоссальными теоретическими и практическими знаниями метафизики, и вполне объяснимо, что такие люди гораздо более замкнуты, чем простые философы. Но нас с ним сблизили мои рассказы. Они произвели на него значительное впечатление, и он открылся мне. И я ему, естественно, отплатил той же монетой.
Но теперь о Джемале. Как я упомянул в начале, Дарик рос не по дням, а по часам. Жил он в центре Москвы, в районе Арбата, в старом доме, в просторной трёхкомнатной квартире. У него была жена, Лена Джемаль – личность совершенно выдающаяся и по-женски глубокая, сыгравшая значительную роль в будущем нашего круга. Потом, в далёкие 90-е, она стала подругой моей жены, разошлась с Джемалем и соединила жизнь свою с самим Головиным. Она осталась ему верна до конца своих дней. Умерла Лена уже в начале XXI века. Эта была одна из самых необычных женщин нашего круга. И если Ларису Пятницкую я, можно сказать, изобразил в «Шатунах» в виде Ани Барской, то влияние Лены сказалось на некоторых персонажах романа «Московский гамбит», который я написал уже в эмиграции (замечу в скобках, что мои астрологические линии не указывали на эмиграцию, однако Валентин Провоторов сказал, что такое бывает, что я переместился на Запад лишь физически, духовно же остался и продолжал жить в России. Так оно и было).