Мне припомнился один момент, когда перед самым отъездом я встречался с Женей Головиным. Это было в начале семидесятых. У Жени тоже были мысли об отъезде из Союза, но его отговорила Белый Тигр. Она сказала следующее:
– Даже и не думай; таких, как ты, Запад на дух не переносит. Ты чересчур духовен и чересчур иррационален. В конце XIX века возможность твоего существования там ещё можно было рассматривать, и то с большими оговорками – ты русский до мозга костей… И потом, эта твоя манера жить, это презрение ко всему социальному, полное игнорирование его… На Западе ты просто пропадёшь.
Итогом было то, что Белый Тигр уговорила Женю Головина остаться в Советском Союзе, и я думаю, это было решение правильное.
Но всё-таки обратимся к самому Джемалю. Наше общение было очень интересным в плане того, что оно было философским. Дарик обладал мощной интеллектуальной интуицией. Тогда ещё у него не было более или менее сложившейся системы, которую он явил миру уже в 90-е годы, написав свои основные книги. Кроме того, он тогда не был исламистом; в ислам он вошёл только в конце восьмидесятых. И он не занимался политикой. Проще говоря, это был немножко другой Джемаль, чем принято думать; это был Дарик, более близкий и родной нам – простой московский философ в высшем понимании этого слова. И хоть тогда он до некоторой степени был ближе нам, чем сейчас, всё же его вхождение в ислам не имело для нас значения – что ж, ислам, так ислам, дело хозяйское. Наше общение протекало на метафизическом, а не на религиозном уровне. А наши с ним метафизические изыскания были во многом общие, во многом шли параллельно. Благодаря своей мощной интеллектуальной интуиции (в геноновском смысле этого слова) Дарик быстро вошёл в духовную ситуацию начала 70-х годов; он легко оперировал вещами, мало понятными другим людям – не только простым обывателям, но и ярким представителям философских кругов.
А на другом полюсе был Валентин Провоторов. Они были абсолютно противоположны друг другу, потому что Провоторов, конечно, с почтением относился к чистой мысли как таковой, к её возможности проникновения в высшие сферы бытия, но дело в том, что он был практиком, и это наложило глубокий отпечаток на его личность. Он с иронией относился ко всяческим проявлениям «золотых снов» в духовном плане, и чувствовалась в нём горечь по отношению к судьбе рода человеческого. Вот такие были противоположные личности. Я как бы метался меж ними; встречаясь с Провоторовым, я погружался в один мир, Джемаль уводил меня в совершенно другой. Это было безумное кружение по лабиринтам духа.
Лена, жена Джемаля, относилась к нашим встречам с восторгом и говорила, что мечтает работать в морге. Вообще, дом Дарика был открыт не только для меня. Как-то Владимир Буковский забрёл случайно к Джемалю и был настолько поражён его философией, что заявил:
– Если мы придём к власти, мы вас первого расстреляем.
Хоть это и было сказано полушутя, тем не менее это высказывание показательно.
Посещала этот дом, конечно, и Лариса Пятницкая, и забредал пару раз вышедший из лагеря Илья Бокштейн, безумный поэт, впоследствии эмигрировавший в Израиль. Он очень ценил духовный мир России, но, конечно, здесь ему с его темпераментом оставаться было нельзя. С Джемалем общий язык они нашли.
Общение с Дариком было очень типичным для нашего эзотерического кружка на Южинском. Надо сказать, что оно сопровождалось не просто интеллектуальным, интуитивным познанием, но сам образ жизни был неким подтекстом того, что творилось на уровне интеллектуальной интуиции. Иными словами, мы не просто отвлечённо философствовали – наша философия исходила из самых тёмных глубин нашего существа, она превращалась в творчество. Это легче всего выразить в художественной форме, потому что жизнь была для нас тогда художественным произведением, не поэмой, конечно (потому что поэмой был XIX век), а каким-то проникнутым уже даже не Достоевским, а чем-то иным, суровым романом.
Удивительная вещь произошла, когда я, наконец, познакомил Дарика с Головиным. Джемаль с лёгкостью вошёл в наш круг. И Евгению была очень интересна их встреча, потому что он как раз занимал особое место – он был мощным поэтом метафизического уровня и столь же мощной того же уровня личностью. Его образ жизни был совершенно потрясающим. И ещё, глядя на него, складывалось впечатление, будто он достиг какой-то совершенно особой реализации. Джемаль был просто восхищён им, и у них началось продуктивное общение, как и у меня с Провоторовым, как и у меня с Джемалем… В общем, южинский круг замкнулся.
Чтобы понять, почему Женя производил такое впечатление (не только на Джемаля, но вообще на своё окружение), придётся сделать прыжок в будущее, в 70-е годы, когда меня и Маши уже не было в СССР. В то время произошла история, которую мне потом рассказал Дудинский. Дело было под Москвой. Головин, Дудинский и кто-то ещё поздно вечером возвращались с пьянки. Женя был немножко пьян; он никогда не был пьян в обычном смысле этого слова; он просто пил. Когда компания проходила мимо железной дороги, Женя вдруг заявил:
– Я устал.
И лёг на железнодорожное полотно, положив голову на рельсы. Он поднял глаза в бездонное русское небо и начал читать стихи по-французски. Это были стихи его любимого Рембо, Малларме и других изысканных французских поэтов. А в это время стал приближаться поезд; рельсы уже немного подрагивали. Головин видел это, но абсолютно не реагировал и спокойно, погрузившись в мистическую поэзию, читал стихи на французском языке. Его окружение, конечно, тоже было в какой-то мере отключено, но не настолько, чтобы погрузиться в мистическую поэзию перед приближающимся железным чудовищем. Короче говоря, Женя не изъявлял ни малейшего желания подняться; его пришлось оттащить. И вполне понятно, что такой Головин был с восторгом воспринят Джемалем, потому что и в его поэзии, и в его поведении, выражавшемся в абсолютном презрении к социальной жизни, и в его знании алхимии и некоторых тайных наук, которые он рассматривал поэтически, потому что алхимия – закрытая сейчас наука, – во всём этом было столько очарования, что Джемаль был просто покорён, и именно поэтому окончательно создался тот метафизический круг, который существовал всё время, с определёнными вкраплениями восьмидесятых годов. Выглядел этот круг так: от нас ушёл Смирнов, но остались Степанов, Провоторов, Головин, Джемаль и я. Позднее, в 80-е, к южинскому кругу присоединился Александр Дугин и ещё один, менее известный, но от этого не менее интересный и уже ушедший от нас Сергей Рябов.
1. Владимир Степанов, Игорь Дудинский, Евгений Головин, Гейдар Джемаль (слева направо) Москва, конец 1970-х
2. Сергей Жигалкин (слева) и Александр Дугин (справа) на даче в Клязьме
3. Сергей Рябов
4. День первой, официально разрешенной на открытом воздухе, выставки художников-нонконформистов – Кира Сапгир, Генрих Сапгир, Евгений Кропивницкий, Аркадий Штейнберг, Эдуард Лимонов, Елена Щапова (слева направо). 28. 09. 1974 г. Измайлово