Я не очень помню ощущения перехода с портвейна на водку, хотя предполагаю, когда это произошло: году в семьдесят девятом, когда мы вдруг попали из московского подполья в гастрольную жизнь – поезда, гостиницы, дворцы спорта, огромное количество новых знакомых и друзей-артистов. В этой среде господствовали водка и коньяк, и мы радостно с головой ушли в новые ощущения. Хотя помню – гораздо раньше, семьдесят третий, третий курс архитектурного, ноябрьская слякоть, пять остановок на метро – «Парк культуры», «Кропоткинская», «Библиотека имени Ленина», «Проспект Маркса», «Дзержинская» – в вагоне битком, спишь стоя, держась рукой за поручень, «Осторожно, двери закрываются», насквозь бегом через «Детский мир» вверх по улице Жданова, звонок уже прозвенел, в вестибюле пусто, слава богу, первая пара – история искусств, это на втором этаже в темном зале со слайдами, твоего опоздания не заметили, на кафедре – профессор Косточкин, он говорит – «римлянинин» и «пиршество́», мучительно хочется спать, некуда положить голову и всё-таки спишь, и римлянинин на пиршестве́ назойливо ломится в твой сон, перемена, сигарета «Прима» в туалете, она сырая и противная, и всё вокруг серое, сырое и противное, и проснуться до конца нет никакой возможности, и тут рядом оказывается Борька Соловьев, он большой и добрый, и говорит тихим басом: «Может, под полпервого?» – и в жизни сразу появляется небольшая, но совершенно ясная цель, и мы выбегаем из института в осеннюю мерзость, но это уже ничего, бежать недалеко – метров сто вниз по Жданова, а там на углу – кафе «Сардинка», а почти напротив – винный, и Борька уже взял чекушку, и мы спускаемся в «Сардинку» – она в полуподвале, и там ровно столько народу, сколько надо – не много и не мало, за столиками сидят, а очереди – никакой, и мы берем по полпорции первого – солянки мясной, она в мисочке из нержавейки, горячая, ярко-оранжевого цвета, и в ней плавает долька лимона, и два стакана (знаете, сколько граней на граненом стакане? Двадцать шесть!), и садимся за пластиковый столик и разливаем чекушку пополам, и это ровно столько, сколько надо, и восхитительно выпиваем, и заедаем невероятно вкусной солянкой, и мир обретает гармонию.
Про некоторую хитрость
Интересно – с детских лет при слове «художник» возникала в моем воображении совершенно определенная картина. Художник на ней пребывал в недлинной, но окладистой бородке и широкополой шляпе. В левой руке на отлете располагалась палитра. Художник стоял перед мольбертом посреди идиллического пейзажа и, сощурясь, оценивающим взглядом изучал свое произведение. Это притом что вырос я в семье художника, и запах красок был мне знаком с детства, и видел я отца за работой каждый день – а рисовал он исключительно дома, на этюды не выезжал, а вот не приходило мне в голову, что это как раз художник и есть. Нет, художник – это с бородой, в шляпе, на далеком пленэре… Странно, правда?
По мере того как я поступил в институт и сам занялся этим ремеслом, количество художников среди моих друзей стало расти. Обнаружились и общие их черты. Борода оказалась совсем необязательной. Обязательным был старый, уже кое-где распущенный и совершенно безразмерный свитер, слегка испачканный красками – в нем художник любил работать. Еще – каждая мастерская (если, конечно, у художника была мастерская) оказывалась наполненной одним и тем же набором старинных и просто старых предметов – деревенские прялки, пара почерневших икон, медные чайники и ковшики, лошадиные подковы, бутыли и бутылки столетней давности. Впрочем, те, из которых пили вчера, тоже вполне вписывались в интерьер. В мастерских было пыльно, уютно и страшно интересно. Я, помню, думал – почему таких разных художников притягивают одни и те же финтифлюшки? Как правило, они были не из антикварного салона, а из лавки старьевщика, и материальной ценности не представляли. Но художники их упорно любили, с наслаждением разглядывали и могли рассказывать о каждой из них часами. В довершение скажу, что я не являю из себя исключение, и моя мастерская наполнена точно таким же любимым хламом.
В перестроечные годы художники выползли из подвалов на улицы – зарабатывать. На Арбате получился натуральный Монмартр. Художников было много – хороших и разных. Хорошие скоро исчезли – среднестатистический прохожий их не понимал и картин их не покупал. Остались разные, которые очень быстро сделались совершенно одинаковыми – незатейливый вкус этого самого прохожего вычислен был с точностью до миллиметра. Это касается, кстати, всех монмартров мира – не могу отделаться от ощущения, что все эти шедевры выходят из-под одной руки.
Потом перестройка кончилась, и власти стали художников гонять, и, в общем, разогнали. Я переживал – ну зачем? Кому это мешает? Дураки, ей-богу.
Его я часто видел на одном и том же месте – не самом, кстати, проходном, и запомнился он мне тем, что вызвал в моем подсознании тот самый позабытый образ Художника: шляпа, бородка, палитра в левой руке. Он прикасался кисточкой к холсту и отступал назад, щурясь – всё делал как надо. Однажды я решил посмотреть, над чем он так вдохновенно работает. На холсте художник изобразил окно, за которым льет дождь. На подоконнике, повернувшись к нам спиной и слегка прикрывшись занавеской, сидела обнаженная женщина с длинными распущенными волосами.
В общем, настоящий коврик с лебедями, только без лебедей. Работал художник медленно и вдумчиво, это вызывало уважение.
Через несколько дней я увидел его на том же месте за тем же занятием. Погода была серая и прохладная, дул ветер, с неба капало. Мне стало его жалко. Взглянув на холст, я с изумлением отметил, что работает он над тем же самым полотном – на мой невзыскательный вкус, оно было закончено. «Что, не покупают?» – спросил я, чтобы что-то спросить. Художник повернул ко мне удивленное лицо. «Почему не покупают? – сказал он несколько даже обиженно. – Покупают! Сегодня уже две ушли!» Под мольбертом у него стояла сумка, из которой выглядывали аккуратно свернутые в рулончики холсты с совершенно одинаковыми обнаженными на подоконниках.
А вы говорите – искусство.
Про радио
А ведь я еще помню, когда радио говорило нечеловеческим голосом. И было это совсем недавно.
Транслятор из веселенькой пластмассы включался в специальную радиорозетку и назывался радиоточкой. Он присутствовал в любой коммуналке, в любой парикмахерской или конторе и, сколько помню, всегда работал. Он имел в диапазоне три программы вещания, но, как правило, у всех стоял на первой кнопке. Впрочем, в особо важные для страны моменты программы синхронизировались.
Так вот по поводу голоса – я не смогу его сымитировать или достоверно описать. Примерно так говорит сегодня Сири – хотя у нее получается не так равнодушно-торжественно и более человечно. Были, правда, исключения – в детской передаче или в «Пионерской зорьке» пожилые тетеньки с театральным прошлым ненатурально изображали мальчиков и девочек, а в воскресной программе «С добрым утром» в голосах ведущих появлялась сладкая фальшивая задушевность.
Потом вдруг оказалось, что существует ФМ-диапазон, и на нем зазвучали, запели, заговорили первые станции. Заговорили своими, человеческими голосами! Я помню, как страна, оторопев, слушала Ксению Стриж – как вату из ушей вынули.