– Конечно, – кивает проводник. Мне кажется, что теперь мы – все трое – как китайские деревянные болванчики из детской игры. Киваем, киваем, киваем. Бездушные, безжизненные болванчики. И, словно подтверждая эти мои мысли, проводник прикрывает глаза и начинает монотонно перечислять, точно по бумажке: – Воинский эшелон номер шестьсот двенадцать состоит из девятнадцати вагонов итальянского производства с железными ходовыми частями и легкими деревянными кузовами и двух дополнительных, двухосных, которые только что прицепили в Модане. Еще два багажных вагона – по одному в голове и хвосте.
– Багажных? – зачем-то удивляется Джек.
– Багажных, – кивает болванчик. – В том, что в голове, – три безбилетника. В том, что в хвосте, – семеро. Нищая семья. Кажется, сербы. В общем, всего тысяча четырнадцать человек.
– Не считая…
– Не считая всех вас, – говорит проводник. Его челюсть начинает выпячиваться вперед – как морда у шакала. – Но никто и не будет считать вас. Вы все уже давно посчитаны. Не найдены, но посчитаны. В сводках пропавших без вести. В статистике похороненных без имени.
Я молчу. Мне холодно. Молчит и Джек.
– Состав перегружен, – ухмыляется кондуктор, скаля острые зубы. – Состав перегружен – и ими, и вами. Перегружен.
Я чувствую, как состав накреняется – все сильнее и сильнее. Как вагоны катятся все быстрее и быстрее – с горы, увлекаемые собственной тяжестью. Я слышу свист и шипение пара – машинист пытается тормозить, но у него ничего, ровным счетом ничего не выходит.
Мы катимся в бездну. Мы падаем в эту чертову адскую бездну, черноту которой я вижу в шакальей пасти кондуктора. Клубы пара окутывают поезд – и мы рвемся сквозь этот пар, как сквозь туман: вперед и вниз, вперед и вниз! Стальное чудовище, нашпигованное живыми – пока еще живыми – и мертвыми – давно уже мертвыми, – мчится, ускоряя ход.
И вспыхивает пламя.
Я понимаю, что произошло. Свечи, которыми освещали деревянные вагоны. Гранаты и патроны, которые, конечно, везли некоторые солдаты – позабавить своих детей дурацкой шуткой. Тряска, удар – и огонь.
Огонь распространяется. Я вижу, как он облизывает вагоны – лениво и уверенно переползая с одного на другой. Неужели машинист не видит? Неужели он так сосредоточенно пытается удержать поезд, что не замечает: удерживать-то уже и нечего?
Джек дергает меня за руку.
– Что? – спрашиваю я.
– Ваш отец не поверил, – вдруг говорит кондуктор Джеку. – Он думает, что вы все-таки в немецком плену. Он будет искать вас. И ждать. А ваша мать. – Он поворачивается ко мне. – Смирилась. Она счастлива уже тем, что хоть что-то узнала о вас. Не кажется ли вам, что это хороший день, чтобы…
– Нет! – истошно кричит Джек и бросается вперед.
Бросается туда, куда еще не добрался огонь. Бросается туда, где живые.
Я не поспеваю. Совсем чуть-чуть – но не поспеваю. Шакал-проводник вцепляется мне в загривок. От него пахнет восточными благовониями и серой.
– Нет, – шипит он мне в ухо. – Нет! Всё посчитано! Все – посчитаны!
Я уже не вижу Джека. И не слышу топота его ног. Я падаю навзничь, прижимая шакала спиной к полу, не давая ему опомниться. Он извивается подо мной, рычит и скулит, что-то бормочет на непонятном языке – мне кажется, что проклятия, но какую силу надо мной теперь могут иметь проклятия?
А потом я чувствую удар – и вагоны останавливаются.
И жар расцветает надо мной – как диковинный багровый цветок.
Только тогда шакал, подавившись и закашлявшись сухим африканским песком, отпускает меня.
– Наш сын умер, – сказал Редьярд Киплинг жене, проснувшись утром тринадцатого декабря одна тысяча девятьсот семнадцатого года. Ночью прошел снег, и земля была укрыта тонким просвечивающим покровом, как марлей. Киплинг еще успел подумать, что лет пять назад он бы сказал «как тюлем», но сейчас на ум приходила только марля. Грубая, пропахшая хлороформом и болью марля в военных госпиталях. – Наш сын умер.
– Кто тебе сказал? – сонно пробормотала она. – Ты же не поверил тому парню, что приходил в прошлом году, так почему сейчас…
– Он сам, – тихо ответил Киплинг. – Он сам.
Он не помнил, что именно сказал ему сын, – он хватался за воспоминание о голосе, как за ниточку, а слова уже растворились где-то там, в сонном небытии. Он даже не мог вспомнить, как выглядел Джек, как тот решил выглядеть, чтобы проститься с ними – но знал, что это было именно прощание. Лишь тень, лишь привкус того, что сын пытался ему поведать: «Не зря. Папа, не зря».
Через неделю газеты всего мира забурлят новостью о крушении поезда под Сен-Мишель-де-Морьен. Забьются в истерике по поводу того, что четыре дня весть о происшествии упорно замалчивалась.
Киплинг пролистает утреннюю газету, пробежит глазами по сухим строчкам: «…тысяча солдат… увольнительная на рождественские праздники… покатился под откос… пожар охватил вагоны… выжило лишь триста человек…» – и отложит ее в сторону. Прах к праху, пепел к пеплу, смерть к смерти. Он не будет больше читать об этой катастрофе – чаша его смертей уже переполнилась, он не хочет более читать ни об одной. И не прочтет.
Как и не узнает о том, что несколько спасшихся солдат вспоминали о невысоком хрупком пареньке в очках, помогавшем им выламывать деревянные стенки вагонов – благодаря чему они и смогли спастись. Они больше никогда не видели этого паренька. Лишь помнили имя, которое он им назвал.
И поэтому каждая их история начиналась со слов:
– Был мальчик… Джек…
Парфенов М. С
Вороны в феврале
Художники пишут глазами любви, и только глазам любви следует судить их.
Готхольд Эфраим Лессинг
1
Чуть не забыл. Олег остановил джип у обочины, включил аварийные огни и выбежал под дождь.
Чуть не забыл про подарок для Вики, а вот зонт – его любимый матово-черный Pasotti с ручкой в виде головы лабрадора – все-таки остался в студии. И Вадик, зараза такая, не напомнил. Чтоб тебя черти в аду драли, Вадик… хотя он же из «этих» – еще, поди, понравится.
А вот погода такая не понравилась бы никому. Пополудни, провозглашая приход запоздалой осени, на столицу обрушился настоящий ливень: шумный, грязный, с пузырями на лужах и мусорной кашицей в водостоках, с раскатистым торжествующим многоголосьем грома. Пришлось натянуть на голову ворот брендовой куртки и скакать к входу в ювелирный, перепрыгивая через мутные ручьи. Прыг-скок – несолидно, будто пацан какой. Прыг-скок – и брызги на туфлях, которые стоили больше, чем зарабатывал за месяц безвестный гастарбайтер, укладывавший эту чертову плитку.
Под издевательски-нежный перезвон дверных колокольчиков Олег словно вынырнул из водопада и оказался в сухой и светлой пещере, где все вокруг сияло, а фоном играла мягкая спокойная музыка – один из тех гимнов, что обычно звучат на рождественских распродажах в бутиках и торговых центрах. Сбоку от входа на крохотном раскладном стуле восседал седоусый дядечка-охранник, похожий то ли на Санта-Клауса, то ли на скучающего перед миской у конуры пса.