Вполне практическое значение все еще имеет латынь. Знания латыни требуются православным священникам при полках, где служит много иностранцев
[126]; на латыни долго и пространно беседует с горожанами в Восточной Пруссии некий драгунский офицер
[127]; наряду с польским она востребована при марше и расквартировании РИА в Польше
[128]. Латынь по-прежнему употребительна и в дипломатической переписке по военным вопросам, прежде всего в корреспонденции с Веной
[129].
Языковой трансфер, надо заметить, шел и в обратном направлении. В попытках найти общий язык с российскими войсками подданные Фридриха пытались учить русский: жена управляющего имением «могла сыскать ласку от казаков выучась несколько поруски […] и зато ее звали гуте мачка». Правда, результаты не всегда были убедительны
[130]. Так же вынужденным образом выучил русский и прусский пастор Теге в петропавловском каземате, покуда его караульные рассказывали «батюшке» «русские народные сказки»
[131]. Первые результаты русификации явно видны и в корреспонденции остзейцев, от вкрапления русских слов и прямого двуязычия (№ 40, 99), перемешанного старого с новым стилем хронологии, употребления «братец» в «русском» стиле до русифицированных немецких топонимов (Cistrin) и удивительных грамматических гибридов (см. комментарий к «остзейским» письмам).
О почерках: в нашем корпусе их образцы даны в изобилии, и по ним многое можно сказать. Писарской разборчивой рукой составлены, конечно, прежде всего официальные письма. Для писем частных эпистолярный этикет предусматривает, чтобы они были писаны собственноручно, а не секретарем, как дань уважения и «приятства». Но все же несобственноручное писание по разным причинам присутствует и в частной корреспонденции. Во-первых, в случае, когда письмо, не будучи служебным, должно иметь более официальный характер. Такой прием применен, например, в № 89, где Фермор предупреждает своего знакомого о недопустимом поведении его сына в армии. Четкий писарский почерк отличает письма Харитона Зуева или Алексея Ильина (№ 48–53, 56), но по другой причине: это профессионалы, штабные канцеляристы, которые не делают разницы и для собственной частной переписки. Почерком Ильина написаны также два письма Степана Ржевского (№ 45–46) — но здесь, как в аналогичных случаях, из‐за слабости и/или ранения отправителя. Раненый Степан Ржевский извиняется в письме родителям: «Рукою еще вовсе управлять не могу, что из даннова моево писма видеть изволите». И тем не менее второе письмо родителям еще успевает написать сам (№ 47).
Кн. Василий Долгоруков, также раненый, пишет жене самостоятельно. По его почерку заметны и слабость из‐за ранения, и следствия его непростой судьбы. По преданию, как отпрыску ненавистного рода при имп. Анне Иоанновне ему было запрещено учиться грамоте и свои умения он приобрел исключительно самостоятельно (№ 77). По выработанности почерка можно, кажется, судить об общей степени культурности автора: круглый, крупный почерк Николая Николева, с буквами, написанными порознь, напоминает детский и вполне соответствует лапидарности и примитивности содержания (№ 18–22). Однако на такой же сетовал и издатель мемуаров М. В. Данилова, человека отнюдь не заурядного: «очень дурного почерка, едва ли не детского»
[132].
Проблема нечитаемости почерков, очевидно, была актуальна и для современников: в большой степени этим объясняется неудача двух переводчиков перед Леонардом Эйлером в передаче содержания русских писем. Сам Эйлер в плохо читаемых местах подписывал над строчкой по букве, что скрывают каракули автора (например, в письме Я. А. Брюса жене, № 26). Интересно, что плохо разбираемые почерки характерны скорее для высшего офицерства (В. Долгоруков, П. И. Панин и др.), которое, очевидно, многое может делегировать писарям. То, что мы имеем дело с общей проблемой, говорит и пример П. А. Румянцева: его писем адресаты часто не могли разобрать, для дешифровки требовалась помощь супруги, сестер или сыновей
[133]. В лейб-гвардии Семеновском полку полковым писарям для исправления почерка устраивали даже «каллиграфический класс»
[134].
С другой стороны, небрежность в письмах может объясняться полевыми условиями утомительного марша, а также, как нередко оговаривается в самих письмах, необходимостью спешно закончить их «за отправлением куриера» (№ 105).