Виллер!
Я сразу же развернул записку. Фу! Стало легче дышать. Почерк полуграмотного мужлана.
Любезнейшая, сердешно абажаемая дама я не могу ишшо ждать! Я на конец нашел место и никто о нем не знаит! Сердце стучить у меня в груди как никогда за все погибельные часы почасту со мной приключавшие! Вы только известите время и я сведу вас в наш Идем!
Ваш доблесный моряк
Бог мой, подумал я, вот вам лорд Нельсон, поднятый на самые вершины комического! У мадам явно приступ актерства — играем в Эмму Гамильтон. Она и заразила Неизвестного Доблесного своим эмма-гамильтоновским стилем! Я окончательно запутался. Мистер Колли — весь достоинство… эта записка… Саммерс и мушкетон Преттимена, который на самом деле принадлежит Брокльбанку… Я рассмеялся и кликнул Виллера.
— Вы хорошо потрудились над моей каютой, Виллер. Что бы я делал без вас?
Виллер поклонился, но не сказал ни слова.
— Мне по душе ваша внимательность. Вот вам полгинеи. Правда, случается, вы кое о чем забываете, не так ли?
Нет, он не повел глазами в сторону парусинового таза.
— Благодарствуйте, мистер Тальбот, сэр. Насчет меня будьте покойны, сэр. Во всех отношениях, сэр.
Он удалился. Я вновь взялся за записку. Она была не от Девереля, совершенно ясно. Джентльмен неграмотен иначе. Неясно было другое: что мне со всем этим делать.
Право, пусть позднее, но я непременно потешу себя зрелищем того, как эта история превратится в фарс… Мысленно я уже видел, как я использую театр, чтобы избавиться от Зенобии и пастора вместе: надо только подбросить записку в его каюту, а потом ее там обнаружить… «Эта записка разве не к мисс Брокльбанк? А еще проповедник учения Христова! Признавайтесь, пес блудливый! И позвольте поздравить с успехом у вашей пассии!»
Стоп! Тут я одернул себя с удивлением и досадой. Что же это? Я, считающий себя за человека благородного и достойного, замышляю акцию не просто противозаконную, но зазорную! Как же такое могло со мной случиться? Вот видите, я не скрываю ничего. Сидя на краю койки, я прослеживал ход событий, который привел меня к столь вопиющим мыслям, и нашел их истоки в драматическом характере Зенобиевой просьбы — прямо из фарса и мелодрамы — словом, из театра. Да будет провозглашено во всех учебных заведениях:
Платон был прав!
Я встал, прошел к соседней клетушке, постучал. Зенобия открыла, я вручил ей записку и вернулся к себе.
(Ω)
Омега, омега, омега. Эта сцена наверняка последняя. Ничего больше уже не может случиться — разве только пожар, кораблекрушение, захват судна французами или какое-нибудь чудо! Даже в этом последнем случае Вседержитель, без сомнения, явится по-театральному — как deus ex machina!
[28]
Даже если я откажусь позорить себя, участвуя в лицедействе, не в моих силах помешать всему судну услаждаться спектаклями! Верно, мне теперь следует предстать перед Вами в костюме вестника из какой-нибудь пьесы — хотя бы из Вашего Расина. Прошу прощения за это «Вашего», но в моих мыслях он иначе не существует…
Или мне лучше остаться с греками? Да, это — пьеса. Фарс или трагедия? Но трагедия ведь держится на достоинствах протагониста? Разве не должен он быть значительной личностью, дабы гибель его была значительной? Значит, фарс: этот герой выступает как своего рода Пульчинелла. Он погибнет только в общественном смысле. Смерть сюда не входит. Он не лишит себя зрения и его не будут преследовать фурии; никакого преступления он не совершил, ни одного закона не нарушил, разве только какое-нибудь предписание, которое наш махровый деспот держит про запас для невнимательных недоумков.
Освободившись от billet doux,
[29]
я отправился на шканцы, а оттуда на мостик. Капитана Андерсона на месте не было; вахту нес Деверель вместе с нашим престарелым гардемарином, мистером Дэвисом, и я вернулся на шканцы, намереваясь обменяться двумя-тремя любезными словами с мистером Преттименом, который, лелея и пестуя свою манию, все еще патрулирует палубу. (Я все больше и больше убеждаюсь, что этот тип, безусловно, никакой опасности для государства представлять не может. Никто не станет его слушать. Тем не менее я счел моим долгом поддерживать с ним знакомство.) На мое появление он внимания не обратил. Он смотрел вниз — не сводил взгляда со шкафута. Я последовал глазами за его взглядом.
Каково же было мое удивление, когда я увидел спину мистера Колли, который спускался со шканцев, держа курс в направлении матросской части судна. Это само по себе не могло не вызвать удивления: он пересекал белую черту у грот-мачты, отмечавшую границу, за которую матросне было заказано заходить, разве только по вызову или для исполнения своих обязанностей. Но еще более удивляло то, как мистер Колли был одет — этакое поистине буйство церковной роскоши. Стихарь, риза, капюшон, парик выглядели просто идиотски под вертикальными лучами солнца! И шел он торжественным шагом, словно шествовал к алтарю в соборе. Матросы, развалившиеся на солнце, тотчас встали, и вид у них, полагаю, был, мягко говоря, смущенный. Тут мистер Колли исчез из моего поля зрения, нырнув в проход у бака. Значит, вот о чем он беседовал с Саммерсом! Экипажу, верно, только что раздали положенную порцию рома — ну да, конечно, я вспомнил, что не так давно слышал пение дудки и зычное: «За вином — подходи!», но эти звуки, ставшие уже такими привычными, не задели моего внимания. Корабль шел легко, воздух был знойным. Матросы — или люди — наслаждались передышкой, или тем, что, по Саммерсу, называлось «время стирать-латать». Я задержался на шканцах, слушая — через пятое на десятое — диатрибу мистера Преттимена по поводу того, что он называл пережитком дикарских нарядов; я ждал, не без любопытства, когда наш пастор вынырнет опять. Неужели, думал я, он намеревается отслужить полную службу?! Однако вид служителя церкви, который не просто шел к месту богослужения, а торжественно шествовал — во всем его облике, в этом его движении, в этом состоянии духа было что-то, подразумевавшее, что за ним следует хор, стайка каноников и, по крайней мере, декан, — вид этот, скажу прямо, и забавлял меня, и поражал. Я понял, в чем его ошибка. Ему недоставало естественного авторитета, присущего джентльмену, и он до нелепости раздувал достоинство своего сана. Отправляясь к людям низкого сословия, он сейчас выступал во всем величии Церкви Торжествующей — или, может, лучше сказать, Церкви Воинствующей? Меня трогало это проявление в одной из малых ее частиц того, что привело английское, осмелюсь даже сказать, британское общество к тому состоянию совершенства, в каковом оно сейчас пребывает. Здесь передо мной была Церковь; там, на корме, в своей каюте, представленное в лице капитана Андерсона, было Государство. Какой кнут, спрашивал я себя, окажется действенней? Девятихвостка, реально существующая — и еще как! — в красном саржевом мешке, находящемся в распоряжении капитана, хотя я не слышал, чтобы он приказал ее употребить, или трансцендентальная, платоническая идея кнута — угроза адского огня? У меня не было сомнения (достаточно вспомнить тот напыщенный и возмущенный вид, с каким наш пастор предстал перед капитаном), что матросня уже успела нанести мистеру Колли обиду, настоящую или мнимую. Я не слишком удивился бы, если бы с бака сейчас донеслись до меня истошные вопли раскаяния и крики ужаса. Некоторое время — не знаю сколько — я ждал развития событий — и пришел к заключению, что никаких, решительно никаких событий не будет! С тем я и вернулся к себе в каюту, чтобы продолжить по горячим следам записи, которые, полагаю, доставили Вам удовольствие. Но возникший снаружи шум заставил меня это занятие прервать.