Только что Виллер доложил мне, что через час, то есть в четыре пополудни, мы обедаем. На мое замечание, что я намереваюсь просить каюту попросторнее, он на мгновение задумался и возразил, что это дело трудное и он советует мне повременить. А когда я высказал возмущение тем, что старую развалину снарядили в такое дальнее плавание, он, стоя в дверях моего курятника с перекинутой через руку салфеткой, оделил меня, в меру своих возможностей, перлами морской премудрости: мол, Господи, сэр, корабль, он ходит в море, пока не потонет; и, Господи, сэр, для того его и строят, чтобы он потоп, а когда он «на приколе», так кроме боцмана и плотника на борту никого и не надо, и куда лучше, когда его «по старинке» держат у причала тросы, а не мерзкие железные цепи, которые гремят и лязгают, как скелет на виселице, — и своими аксиомами так смягчил мое сердце, что примирил его со зловонным балластом. А уж как он ругал обшитые медью днища! Словом, наше сокровище, как положено старейшему судну, укреплено лучше некуда — и внутри, и снаружи, а первым его командиром был никто иной как сам капитан Ной! И еще, на прощание, Виллер ободрил меня сообщением, что уверен — на нашей посудине «надежнее, чем на многих покрепче нашей». Надежнее! «А потому, — заявил он, — что, попади мы в шторм, она все выдюжит, как добрый старый башмак». После столь положительных уверений я счел необходимым заняться моими сундуками, прежде чем их спустят в трюм! На борту адская неразбериха, и я так и не смог отыскать человека, во власти которого отменить сей дурацкий приказ. Пришлось смириться, и я использовал Виллера, поручив ему вынуть из сундуков те вещи, какие понадобятся в дальнем плавании. Книги я расставил сам и сам распоряжался матросами, пожаловавшими за сундуками. Не будь ситуация столь комичной, я дал бы себе волю и сильно их отчехвостил. А так даже получил удовольствие, слушая, как разговаривали друг с другом пришедшие за сундуками матросы — сплошные морские словечки. Я тут же положил словарь Фальконера поближе к подушке: я не я буду, если не выучусь говорить на этом просмоленном жаргоне не хуже, чем двое моих рыкающих молодцев.
Позднее
Мы пообедали при свете, падающем из достаточно большого кормового окна, за двумя длинными столами. Кругом царил тот же хаос и кавардак. Офицеры отсутствовали, прислуга вела себя нервозно, еда была скудной, пассажиры — мои товарищи по дальновояжному плаванию — были сильно не в духе, а их дамы близки к истерике. Только зрелище стоящего на якоре судна, которое виднелось за окном, вызывало интерес. По словам Виллера, моей опоры и гида, это останки конвойного судна. Он уверяет, что кавардак на борту уляжется, а мы, пассажиры, как он выражается, утрясемся — надо полагать, так же, как утряслись песок и гравий, — и от нас, если судить по некоторым, станет разить, как от самого судна. Ваша светлость, пожалуй, усмотрит в моих словах оттенок раздражения. Каюсь, если бы не вино — оно оказалось пристойным, — я сильно бы распалился. Наш Ной, некий капитан Андерсон, не изволил появиться. Я сам представлюсь ему при первой возможности, но не сейчас: уже стемнело. Завтра утром я полагаю заняться исследованием топографии нашего судна и завязать знакомства с лучшими представителями офицерства — коль скоро таковые найдутся. Среди пассажиров есть дамы — молодые, средних лет, старые. Есть несколько пожилых джентльменов и один, младший по сану, священник. Этот бедняга не преминул испросить у Всевышнего благословение нашей трапезе и лишь затем, смущаясь, как новобрачная, принялся за еду. Я еще не успел разыскать мистера Преттимена, но, полагаю, он на борту.
По словам Виллера, за ночь ветер поменяет направление и с приливом мы снимемся с якоря, поднимем паруса, отчалим и пустимся в вояж. Я сказал ему, что не подвержен морской болезни, и увидел, как по его лицу скользнула — нет, не улыбка, а ухмылка невольно вырвавшегося недоверия. Придется при первом удобном случае дать наглецу урок хороших манер… А сейчас, пока я пишу эти слова, в нашем деревянном мирке происходят какие-то перемены. Сверху доносятся залпы и громы — должно быть, развертывают паруса. Пронзительно свистят дудки. А это еще что? Неужели человеческая глотка способна издавать такой гром? Нет, это, должно быть, сигнальные пушки! У моей каюты упал пассажир и, обозленный, не стесняется в выражениях. Верещат дамы, ревут быки и коровы, блеют овцы. Невероятный кавардак. Все перемешалось. Может, это коровы ревут, овцы блеют, а дамы клянут на чем свет стоит наше судно, посылая его со всеми шпангоутами в преисподнюю? Парусиновый таз, куда Виллер налил для меня немного воды, соскочил с шпеньков и сильно накренился.
Вот уже вытаскивают наш якорь из песка и гравия доброй старой Англии. Теперь года три, а то все четыре, если не пять, я буду полностью отрезан от родной почвы. И хотя впереди у меня интересные и полезные занятия, мысль о серьезности этой минуты не покидает меня.
Так могу ли в эту минуту, серьезность которой для нас непреложна, завершить рассказ о моем первом дне на море иначе чем выражением благодарности? Вы поставили мою ногу на ступень этой лестницы, и, как бы высоко я по ней ни взобрался — а, должен предостеречь Вашу светлость, честолюбие мое безгранично! — я никогда не забуду, чья дружеская рука помогла моему движению вверх. Пусть никогда не окажется он недостойным этой руки! Вот о чем молится и чего желает Вашей светлости Ваш признательный крестник
Эдмунд Тальбот
(2)
Я поставил цифру «2» в начале записи, хотя не знаю, много ли внесу сегодня в мой дневник. Обстоятельства явно противостоят тщательному изложению событий. Руки-ноги мои ужасно ослабели… А нужник, клозет — прошу прощения, не знаю, как назвать это учреждение; то, что в носовой части судна, на чисто морском языке именуется «гальюн»; младшие по рангу джентльмены посещают «кормовую рубку», а старшие — нет, не знаю, куда следует ходить старшим. От постоянного движения судна и постоянной необходимости приспосабливать к этому движению мое тело я…
Вашей светлости было угодно предложить, чтобы я ничего не утаивал. Помните, мы вышли из библиотеки и Вы, обняв меня за плечи, с присущей Вам живостью воскликнули: «Рассказывай мне обо всем, мой мальчик! Ничего не таи про себя! Дай мне прожить жизнь заново, слушая тебя!» Но не иначе как тут замешался дьявол: меня ужасно укачало и я не вылезаю из койки. В конце концов, разве Сенека, когда он покинул Неаполь, не попал в такое же тяжкое положение? Ведь так? Вы же помните! Ну а если даже стоика укачало несколько миль плавания по тихим водам, что же станется с нами, простыми смертными, в разбушевавшихся волнах океана. Каюсь, болезнь уже исторгла из меня соленые слезы и женская слабость была обнаружена Виллером! Он, однако, достойный малый. Я сослался на болезнь, и он охотно согласился.
— Посудите сами, сэр, — сказал он. — В конце плавания, сэр, будете в силах целый день провести в седле, охотиться, а ночь напролет плясать. Посади вы меня — да почти любого нашего мореходца — в седло, так у нас все кишки повытрясло бы.
Я что-то простонал в ответ и услышал, как Виллер раскупоривает бутылку.
— Ничего особенного, сэр, — продолжал он, — надо только научиться ездить на корабле! Вот уж чему вы очень скоро научитесь, сэр.