Слышится звонок в дверь, и Рейчел идет открывать. По другую сторону полупрозрачной стеклянной двери маячит силуэт Марицы.
– Не злись на меня, – просит Рейчел, отперев дверь.
– Где Куп? – спрашивает Марица, переступив порог. – И за что мне на тебя злиться? Это экстренный случай.
Она обводит взглядом пустой дом, потом видит меня, и ее улыбка угасает, словно огонек свечи.
– Что это?.. – спрашивает она, указывая на меня. – Почему он здесь?
– Вам двоим нужно поговорить, – заявляет Рейчел, кладя ладонь на талию Марицы и подталкивая ее вперед, ко мне. – Мне кажется, ты должна выслушать его, Риц.
Марица останавливается передо мной, глядя мне в лицо и не двигаясь с места. Она приоткрывает рот, словно собираясь что-то сказать, но останавливает себя.
Рейчел смотрит на нас обоих, потом делает глубокий вдох.
– Ладно. Я буду в той комнате с детьми, если вдруг зачем-то понадоблюсь тебе, милая.
Как только мы остаемся наедине, Марица скрещивает руки на груди, прищуривает глаза, и я похлопываю ладонью по дивану рядом с собой.
– Спасибо, я постою, – говорит она.
Я закатываю глаза и хлопаю по дивану еще раз. Она не двигается с места.
– Хорошо, – говорю я. – Как тебе будет удобнее.
– Итак? – спрашивает она, бросая взгляд на картонную коробку, стоящую рядом со мной. – Что тебе так сильно нужно было сказать мне, что ты втянул в это мою лучшую подругу и заставил ее соврать мне?
Я поднимаю ладонь.
– Никто никого ничего не заставлял. На самом деле это была ее идея – чтобы ты приехала сюда.
Она поднимает брови, скрывая усмешку.
– Вполне честно. Я могу поверить в это.
Поставив коробку к себе на колени, я открываю ее и достаю первый предмет: снимок, сделанный восемь месяцев назад в музее восковых фигур Мадам Тюссо, где Марица стоит рядом с изображением Томаса Эдисона и, подражая Майли Сайрус, высовывает язык.
– Зачем ты это распечатал? – спрашивает она, рассматривая обгоревшие края фото.
– Я взял его с собой туда.
– Ты распечатал его перед отъездом? – уточняет она.
– В сервисе «фото за час».
– Почему оно обгорелое?
– Оно было у меня во внутреннем кармане с правой стороны, когда шарахнул первый взрыв, – говорю я. – От огня и осколков пострадал в основном мой левый бок. Я убежден, что в тот день это фото стало моим талисманом.
Уголок губ Марицы чуть приподнимается, хотя во всем остальном она по-прежнему притворяется сердитой; стоит в напряженной позе со скрещенными руками и делает вид, будто все еще злится на меня.
– Оно кочевало со мной из госпиталя в госпиталь, пока я поправлялся. – Я не свожу с нее глаз, видя, как смягчается выражение ее лица, словно она больше не хочет меня ненавидеть. – Просил медсестер повесить его в моей палате – всякий раз, когда меня куда-то перевозили.
Марица подходит ближе и наконец присаживается рядом со мной. Сделав глубокий вдох, она смотрит мне в глаза.
– Я и не знала, что ты был ранен. – Голос ее звучит уже мягче.
Сжав губы, я начинаю расстегивать пуговицы своей рубашки, одну за другой. Расстегнув до конца, я стягиваю рубашку с левого плеча и руки и демонстрирую Марице мешанину ожогов и шрамов, которая тянется по всему моему левому боку, немного не доходя до плечевого сустава.
– Больно? – спрашивает она. Я киваю.
– Сначала было адски больно. Когда это только случилось, меня ввели в кому на пару недель. Когда я очнулся, мне было так хреново, что я каждую ночь молился Богу, чтобы он просто дал мне умереть. Но, я думаю, это медикаменты говорили за меня. Врачи сказали, что, если бы ожог захватил вторую половину моего туловища, я бы не выжил.
Я даже не упоминаю о том, что едва не потерял ногу от бедра и ниже. Об этом я расскажу как-нибудь потом.
Грудь Марицы медленно вздымается и опадает, когда она изучает отметины на моем теле.
– Я хотел сообщить тебе. Я хотел написать тебе письмо, – говорю я. – Но я потерял твой адрес и не смог вспомнить твой номер телефона. Я никак не мог связаться с тобой, Марица, и мысль о том, что ты думаешь, будто я тебя забыл, убивала меня.
Марица опускает глаза, сосредоточив взгляд на деревянных половицах у нас под ногами.
– У меня много раз возникало чувство… инстинктивное ощущение, что с тобой что-то случилось, и именно поэтому от тебя нет вестей. Я очень долго верила в это. А потом, когда я встретила твоего брата, он сказал, что ты не был ранен и что ты дома уже некоторое время.
– Ну конечно, он так сказал. Он всегда так делает – он врет.
Она качает головой.
– Мне очень жаль. Если бы ты знал, какими «американскими горками» были для меня эти последние шесть месяцев… когда я ночами не спала, тревожась за тебя, гадая, где ты и что с тобой…
Я натягиваю рубашку обратно и беру Марицу за руки.
– Могу только представить. И мне горько, что я заставил тебя пройти через это… Когда я вернулся, оказалось, что мама сохранила гостевую комнату в своей квартире точно в таком же виде, в каком она была, когда я уезжал, – продолжаю я, – и я нашел на прикроватной тумбочке вот это.
Я залезаю в коробку и достаю еще пару мелочей.
– Чек за наш обед с суши из того заведения, когда я невольно воспроизвел сюжет «Назад в будущее» и отменил твоих потенциальных детей от того чувака, – поясняю я. Она хихикает и берет тонкую бумажку у меня из рук. – И входной билет на ранчо с битумными ямами, где я целовал тебя перед шерстистым мамонтом.
– Почему ты сохранил их? – спрашивает она.
Я пожимаю плечами.
– Не знаю. Поверь мне, я не сентиментален и ни за что не цепляюсь. Просто, полагаю, я не готов был их выбросить.
– Это в некотором роде… романтично, – говорит она, склонив голову набок и чуть заметно улыбаясь уголком рта.
– Ничего не знаю о романтике, – отвечаю я и достаю букет голубых гортензий, который купил по дороге сюда.
– Голубые гортензии? – спрашивает она, поднося цветы к лицу. – Поверить не могу, что ты запомнил.
Я улыбаюсь.
– Возле маминого дома есть небольшой цветочный магазин. И каждый раз, когда я за последние недели проходил мимо него, я видел в витрине гортензии. Обычно они были белые или розовые, или фиолетовые, но сегодня они были голубые. А некая знакомая девушка сказала мне однажды, что голубые гортензии – всегда необходимость.
Марица прикусывает нижнюю губу идеально ровными зубами, и ее глаза блестят, словно она сейчас заплачет, но улыбка, от которой она не может удержаться, говорит мне, что в этом нет ничего плохого.