После этого случая мать превратилась в комок нервов и, если я невзначай входил без стука, разворачивалась как на шарнирах, прижимала руки к груди и выкрикивала: «Что? Кто?» Она утверждала, будто постоянно слышит в телефонной трубке щелчки, причем совсем не те, которые выдают женское любопытство владелиц телефонов, спаренных с нашим. Спускаясь по утрам из спальни, она щелкала пальцами и принималась нас убеждать, что со вчерашнего вечера в комнате переложены или переставлены кое-какие вещи.
– Что здесь делает эта чашка? – вопрошала она.
– Я пил из нее чай, разве ты не помнишь, муттер?
Она лихорадочно передвигала пепельницы, ее нервозность передавалась мне, и Эльза получала гораздо меньше внимания: мать боялась слежки. Она и себе уделяла меньше внимания: целыми днями ходила в халате и шлепанцах, подолгу отдыхала в постели. Эльза сутками томилась впотьмах, не зная ни малейшей отдушины. Хорошо еще, что я, проходя мимо закутка, мог бросить ей доброе словцо, подать воды или сунуть холодную отварную картофелину.
Дни становились короче; темнота опускалась до наступления вечера и уходила только утром, да и то ближе к полудню. Та осень запомнилась мне своими холодами; возможно, еще и по причине нехватки продовольствия. Иногда приходилось довольствоваться водянистым бульоном, черствыми хлебными корками и сморщенной репой. Спал я в одежде, подложив под себя пижаму и переодеваясь в нее только более теплыми ночами.
Однажды в три часа ночи меня разбудил какой-то скулеж; я сел в постели, потом бросился к порогу и сразу за дверью увидел опустившуюся на пол Эльзу, которая прижималась лбом к дверному косяку. В моих глазах ее поза являла собой загадку: лицо было полностью облеплено волосами, как затылок, отчего ноги казались неестественно вывернутыми. Я рванулся к ней – и впервые в жизни прикоснулся к женщине. Она вся заледенела, и я как мог начал ее растирать, ощущая ладонями все косточки. От нее пахло мочой, дыхание было кислым от голода, но об этом я не думал.
– Она ко мне больше не заходит, твоя мама, фрау Бетцлер. Tsures!
[39] Меня ждет смерть! – плакала Эльза.
Знаком я позвал ее лечь рядом со мной, чтобы согреться, но она только сосала большой палец и не отвечала, пока я не нашел компромисс. Предложил ей согреться в кровати без меня, благо постельное белье еще не остыло. На это она согласилась и даже позволила мне растереть ей спину – через одеяло.
– Умоляю, Йоханнес, принеси мне что-нибудь поесть.
С зажженной свечой я прошел в кухню, не опасаясь, что меня застукает мать, а там включил газ, нашел в миске скудные остатки бульона и опустил туда каменную хлебную корку, чтобы размягчить. Прошла целая вечность, пока над миской не поднялся первый пар, и все это время мне в уши бил храп Пиммихен. При свете дня даже взрослому мужику было бы не под силу так оглушительно трубить носом – я твердо это знал: сам пробовал, а она ухитрялась даже во сне сотрясать весь дом. Я вдруг разозлился на нее не меньше, чем на мать.
Обратный путь оказался сложнее: нести свечу в зубах или под мышкой было опасно. Пришлось капнуть воском на большую тарелку, установить свечу, чтобы не падала, и рядом поставить миску, но и тогда от меня требовалась недюжинная ловкость. Хорошо, что Эльза не смотрела, как я неуклюже опускаю эту ношу на кровать. Огонек свечи объединил нас в тусклом ореоле.
Эльза чуть не подавилась, когда жадно поедала из моей ладони размякший хлеб. Затем я принес стакан воды и прижал к ее липким, влажным губам. Обрубком руки я по мере сил придерживал ей голову. Ее узкое лицо было мокрым от еды и от слез. Обрамленные темными кругами глаза, в которых явственно светился ум, выделялись на фоне мертвенно-бледной кожи над идеально прямым носом, чуть выше, чем у всех, что придавало ей царственный вид, который в других обстоятельствах недолго было спутать с надменностью. Единственной асимметричной чертой лица оказались брови: они создавали впечатление, будто глаза существуют независимо один от другого. В ее дыхании чувствовалась какая-то покорность, один глаз смотрел удовлетворенно, другой – тревожно, и я, не соображая, что делаю, стал ее целовать. Она не отвечала, но и не противилась. Если я узрел в этом проявление любви, то она, по всей видимости, выражала таким способом покорную благодарность.
– Надо идти, – прошептала она, и я, не придумав никакого повода, чтобы ее удержать, безропотно увязался следом, неуклюже возвышаясь над ней почти на целую голову.
В приливе нежности я укутал ее своим пуховым одеялом, которое она приняла лишь после настойчивых уговоров. На другой день мне предстояло объяснить матери, как оно перекочевало к Эльзе.
Опасаясь, как бы маму не хватил удар от объяснений Эльзы, я вскочил в пять утра, чтобы меня не опередили. Вышел в коридор и уселся на диван, стоявший напротив родительской спальни, по левую руку от лестницы, – там я точно не мог никого проглядеть. Сходил взглянуть на часы: оказалось, прошло всего пять минут. К семи часам терпение мое лопнуло, я постучался в дверь, но ответа не последовало. Не в силах больше ждать, я нахально вошел без разрешения.
– Муттер… – начал я и прирос к месту: кровать была застелена и комната пуста.
Куда же подевалась мать? И когда? Присоединилась к отцу? Он – участник Сопротивления? У меня закралась мысль, что мать и раньше ускользала из дому под покровом ночи. В каком-то смысле я успокоился, хотя и не знал, как выразить это словами, но все же заподозрил неладное. Бабушка не могла сказать ничего вразумительного и только предположила:
– Быть может, она поехала в «Ле Вильер» за свежими булочками? Там ведь уже открыто?
Пиммихен застряла в другом времени: французская кондитерская «Ле Вильер» на Альбертинаплац прекратила свое существование пять лет назад.
На всякий случай я решил обойти все комнаты первого этажа – вдруг мама уснула где-нибудь за чтением, но, собираясь отворить дверь в бывшую спальню моей сестры, услышал, как вернулась мама вместе с отцом.
– Смею надеяться, мы избавимся от нее раз и навсегда, – приглушенно говорила мать. – У меня дурные предчувствия – сейчас нужно позаботиться о нашей собственной семье. Любовь к родным превращает меня в злодейку.
– Прекрати, – раздался отцовский голос. – Ты сделала для нее все, что могла. Ты проявила настоящее мужество. Не могу передать, как я тобой горжусь.
– Не преувеличивай. Я поднимаюсь на чердак, ожидая, что какой-нибудь фанатик сейчас направит на меня пистолет! Сейчас я не та, что прежде. Гордиться мною не стоит.
– Осталось потерпеть совсем чуть-чуть, Росвита, верь мне.
– Пора бы им уже быть здесь… где их носит? Только и делают, что нас бомбят! Гражданских! Тех, кто им помогает!
Я затаился, давая им пройти, а потом шмыгнул в противоположную сторону – обошел библиотеку и вышел, потирая глаза, из своей спальни.
– А, доброе утро, муттер, фатер.
– Доброе утро, сын, – отозвался отец.