До той ночи я и не подозревал, что под коммунальным домом, где я жил на первом этаже, был подвал. Еще меньше я подготовился к непроизвольному открытию: под изношенным ковриком, единственным убранством на полу, прятался люк – вход, судя по всему, в тот подвал или погреб, который находился (вопреки моей осведомленности) под домом. Но было еще нечто странное в этом люке, помимо его наличия в моей комнатке и того, что он подразумевал существование здесь разновидности подвала. Хотя люк и был встроен в доски пола, он никак не походил на их часть. Люк, как подумалось мне, вообще казался выполненным не из дерева, но какого-то кожистого материала – весь ссохшийся, покореженный и надтреснутый, он не сочетался с относительно параллельными линиями половиц, а явно им противоречил и общей формой, и углами, крайне необычными по любой мерке, применимой к люку в коммунальном доме. Нельзя было разобрать даже четыре ли стороны у крышки этого кожистого люка – или все же пять, а то и больше, настолько его грубое и сморщенное устройство было невнятным и скособоченным, или же виделось мне таким при лунном свете в укромной квартирке, после впадения в бодрствование. Однако я был совершенно уверен, что низкий раскатистый голос, который все гудел и гудел, пока я изучал люк, на самом деле доносился оттуда, из какого-то погреба или подвала, прямо под моей комнатой. Так оно и было, потому как я немного подержал ладонь на кожистой и неровной поверхности люка, и почувствовал, как тот пульсирует, явно в соответствии с силой и ритмом голоса, что раскатисто вещал неразборчивые фразы до самого рассвета и стих за считанные минуты до восхода солнца.
Не уснув этой ночью, я покинул свое укромное жилище и бродил по улицам северного приграничного города холодным, пасмурным утром той поздней осени. И на протяжении целого дня этот город, где я уже изрядно пожил, открывался мне с незнакомых прежде сторон. Я уже указывал, что предполагал здесь умереть и даже более: в городе у северных рубежей меня влекло со всем покончить, по крайней мере иногда я тешил себя подобной мыслью или замыслом – некоторой порой и в некоторых местах, таких как мой дом в одном из старейших городских районов. Но пока я бродил по улицам пасмурным утром той поздней осени и далее в течение дня, ощущение окружающего, равно как предчувствие, что в этом окружении мое существование оборвется, сменились совершенно неожиданным образом. Разумеется, город всегда проявлял своеобразные, зачастую чрезвычайно удивительные черты и свойства. Рано или поздно каждый постоянный житель сталкивался здесь с чем-нибудь невыносимо чудным или порочным.
Пока я все утро и за полдень бродил по той или иной уединенной дороге, то припомнил одну особенную улицу неподалеку от городской черты: глухой тупик, где жилые дома и другие здания, казалось, росли одно из другого, сплавляя разнообразные стройматериалы в диковинную и рваную смесь объемистых архитектурных пропорций, с островерхими крышами и трубами или башнями, что взмывали ввысь и на вид покачивались, а на слух издавали стоны, даже в безветрии раннего летнего вечера. Тогда еще я подумал, что дальше уже некуда, но в ту же минуту оказалось, будто с этой улицей, вдобавок, связано нечто, заставлявшее людей в этом районе повторять особую поговорку всем, кто им внимал. Когда услышишь пение, то знай – уже пора, – изрекли мне они. Слова эти были сказаны и восприняты мной, так, будто те, кто их произнес, пытались от чего-то избавиться или защититься таким вот способом, без дальнейших объяснений. И знал ли кто это самое пение, или хоть раз слышал о том, что тем пением называют, и наставала ли та неясная и неизъяснимая пора, и настанет ли хоть когда-нибудь для тех, кто приходил на эту улицу, с ее домами и прочими строениями, собранными вместе и опрокинутыми в небо, но в вас поселялось чувство, что в этом городе у северных рубежей вы станете постоянным обитателем, пока не решите его покинуть, либо скончаетесь, возможно от жестокого несчастного случая или продолжительной болезни, если не от собственной руки. Однако пасмурным утром в ту позднюю осень мне больше не удавалось лелеять это чувство, после того как посреди прошлой ночи я впал в бодрствование, после того как услышал гулкий голос, часами подряд читавший мне свою непостижимую проповедь, и после того как увидел кожаный люк, положил на миг ладонь на него, а затем отпрянул и до рассвета просидел в дальнем углу своей небольшой квартиры.
И не я один подметил, как изменился город: это я выяснил, когда надвинулись сумерки, и мы стали собираться на углах и в тихих проулках, в заброшенных магазинах и старых конторских комнатах, где почти вся мебель была сломана, а на стенах висели просроченные календари. Некоторым трудно было удержаться от наблюдений, что этим днем, когда сгустились вечерние тени, нас казалось меньше обычного. Даже миссис Глимм, у которой в доходном доме с борделем было, как всегда, многолюдно от иногородних с деньгами, высказалась о том, что число постоянных жителей северного приграничного города «примечательно сократилось».
Насколько я помню, мужчина которого звали мистер Пелл (иногда доктор Пелл) первым употребил слово «исчезновения» во время нашего вечернего собрания, дабы пролить свет на уменьшение местного населения. Он сидел в тени, на перегородке опрокинутого письменного стола или книжного шкафа, и слова его тяжело было расслышать целиком, так как шептал он их в темный дверной проем – наверно тому, кто стоял, а может, лежал в темноте за входом. Но раз уж его идея – та, что об «исчезновениях» – прозвучала, то у многих личностей нашлись мнения на эту тему, особенно у тех, кто прожил в городе дольше других, или тех, кто дольше меня прожил в старых его районах. От одного из последних, заслуженного ветерана кликушества, я узнал о бесноватом пастыре, преподобном Корке, чью проповедь, видимо, и слышал, когда она раскатистым эхом доносилась сквозь кожистый люк в моей комнате прошлой ночью.
– Вы ведь часом, не открывали тот люк? – спросил старый кликуша каким-то жеманным тоном. Мы с ним, только вдвоем, сидели на каких-то деревянных ящиках, которые нашли у входа в переулок. – Расскажите, – приставал он, и свет от уличного фонаря сиял в густых сумерках на его тонком, сухом лице. – Скажите, ведь вы не просто одним глазком заглянули в тот люк?
Тогда я ответил, что ничего подобного не делал. Вдруг он зашелся истерическим хохотом, одновременно высоким и чрезвычайно хриплым.
– Конечно, вы и одним глазком не заглядывали в тот люк, – проговорил он, когда, наконец успокоился. – А не то вас бы не было тут со мной, вы были бы там – с ним.
Вопреки кривлянью и жеманному тону старого крикуна, смысл его слов отдавался в такт с пережитым мной в комнате, а также с моим восприятием глубоких изменений в северном приграничном городе этим днем. Поначалу я вообразил преподобного Корка духом умершего, того, кто «исчез» по вполне естественным причинам. Исходя из этого, я счел себя жертвой привидения, являющегося в большом коммунальном доме, где, несомненно, тем или иным способом окончили жизнь многие постояльцы. Такая метафизическая опора удачно пристраивалась к моему недавнему опыту и не противоречила тому, о чем мне поведали в переулке, пока сумерки превращались в глубокий вечер. Я и в самом деле был здесь, в городе у северных рубежей вместе со старым крикуном, а вовсе не там, в стране мертвых с преподобным Корком, бесноватым пастырем.