Той ночью мы и не подозревали, что случится нечто подобное. Все это произошло в другой стране, куда более старой. Но то было место, подобное Мокстону, где все проявления этого мира будто колеблются порой перед глазами, расплываются и превращаются в простой туман. Центральную улицу мы называли улицей Фонарей – они стояли там повсюду, эти светочи в кованых опорах с изящными рожками. Они были просто фрагментами дизайна, оформительского стиля, но нам тогда казались самими очами нашего божества. Один из нас, видный поэт той эпохи, называл их железными лилиями. Еще кто-то безвестный сравнил их драгоценный свет с сиянием желтых топазов. Другие языки в других странах не преминули отплатить им цветистой данью – их называли les réverbères, les becs de gaz
[8], и они стали загадочным символом целого века, мира, которому впоследствии выпустили кишки.
Именно на этой улице мы сыскали апартаменты для твоего рождения и грядущего воспитания во славу Тсалала. В том захудалом районе почти не осталось жителей, да и те, оставшиеся, покинули его еще до твоего рождения, испугавшись изменений, захвативших улицу Фонарей. Те поначалу были едва заметны: пауки стали класть свои сети прямо на камни мостовой, тонкие пряди дыма, выползая из труб, стелились низко, не поднимаясь к небу. Когда наступила ночь твоего рождения, все стало хуже. Изменилась сама комната, где мы проводили ритуал рождения. Мы читали молитвы Тсалалу всю ночь, стоя вокруг той женщины, что должна была родить Бога. Я ведь сказал, что по факту она была не нашего круга? Нет, то была опустившаяся жительница Улицы, чье тело я и мужчины нашего ордена присвоили на несколько месяцев. Но не думай плохого, мы обращались с ней весьма почтительно все то время, что она была у нас на содержании. Когда наступил час твоего появления на свет, она лежала на полу ритуальной комнаты и кричала сотней разных голосов. Мы не надеялись, что она переживет это испытание. Не ожидали и столь быстрого результата. Почти не чаяли, что связь между ней и Тсалалом установится.
Мы приглашали сам Хаос в мир, прекрасно отдавая себе в этом отчет. Перспектива абсолютного попрания начал опьянила нас. Ты бы знал, с каким мрачным восторгом мы приветствовали все те намеки на старт вселенского кошмара, конца. Но та ночь… та ночь многое изменила. Мы лицезрели что-то, доселе абсолютно непредвиденное, и поняли, что никогда не хотели стать единым с этим… уж точно не с тем, что предстало перед нами на улице Фонарей. Когда ты, Эндрю, начал входить в мир через лоно той женщины, Тсалал пошел следом – через все ее тело. Она стала Его семенем, ее плоть лучилась и разбухала в плодородной почве нереальности, которой была та озаренная фонарями улица. Мы посмотрели в окна, уже думая о побеге. Но увидели, что там уже нет никакой улицы, нет никаких домов. Остались лишь фонари, своим грубым желтым сиянием похожие на гнилые звезды. Бесконечные ряды огней, поднимающиеся во всеохватывающий мрак, – можешь себе это вообразить? Все, что поддерживало реальность окружающего мира, кануло. Мы заметили, как наши собственные тела утратили объем, стали как двумерные грубые рисунки – а тело той женщины, семени грядущего Армагеддона, напротив, наливалось густой объемной чернотой… сила и магия Тсалала действовали! И в тот момент, поняв, что не желаем встречи с таким чудом, вообще ни с чем из того, что появилось на улице Фонарей, мы отважились на последний, самый отчаянный шаг…
7: Город-остов
Даже во времена Макквистеров, о которых уже никто почти не помнит, Мокстон был городом-остовом. Казалось, во всем нем было не сыскать и одного нового здания. Растрескавшиеся кирпичи, выцветший сайдинг, расползающаяся черепица и линялые навесы были словно унаследованы от каких-то других брошенных зданий, откуда-то еще, из подновленного города, не нуждающегося больше в устаревших материалах. Витрины магазинов здесь были настолько запыленными, что непонятно было, откуда на них еще берется тусклое отражение. Мокстон, со своими кое-как выстроенными улицами, походил на огромную свалку.
Он был скорее подобием настоящего города, картонной декорацией для старого сценического шоу, кое-как расписанной выдохшейся акварелью, без заботы о мелких деталях вроде названий улиц и контор, – эти бессмысленные каракули все равно никто никогда не должен был читать. Все настоящее в этом городе было каким-то образом искоренено. Ничто здесь больше не процветало и не способно было повлиять благотворно на повсеместный упадок.
Этот город был неподходящим местом для любого начинания. Даже такие здания, как отель или аптека, не смогли устоять и смиренно приняли тот загадочный облик, что был свойственен всем маленьким конторкам в переулках Мокстона: обувной лавке, где в витрине стояли давным-давно вышедшие из моды образцы, бутику одежды с манекенами, покрытыми вековой пылью и кем-то обезглавленными, ремонтной мастерской, в которой вся сданная техника так и валялась повсюду, покрываясь ржавчиной.
Много лет назад на видном углу Вебстера и Мэйн-стрит открылся кинотеатр, за много десятилетий до того, как над перекрестком этих улиц повесили светофор. Большая неоновая вывеска с названием «РИВЬЕРА» горела до сих пор. Буквы были видны издалека – свет лампочек рассеивал сумрак заката. С наступлением осени в Мокстоне они блекли, их шарм угасал в атмосфере всеобщей иллюзорности. Сейчас, по прошествии лет, когда-то новая «Ривьера» выделялась не сильнее здания старой аптеки Макквистеров через дорогу. Им обоим было предоставлено постоянное скромное покровительство в городе-остове, которому давно уже не требовались ни развлечения, ни лекарства.
Так Мокстон находил компромисс с любыми проявлениями реальности – он был из тех мест, что существуют на периферии всего реального. Иногда не просто дом или улица, но целый город вступал в неназываемую близость с самыми сумрачными сферами бытия, и это был как раз такой случай. Мокстон стал благодатной почвой для нереального и едва ли питал иммунитет к экзотическим поветриям и аберрациям. Их уступки в пользу того, какой реальность привыкло видеть большинство, были всего-навсего примирительными жестами, своего рода избирательным принятием. И не требовалось никакого противления строительству кинотеатра или той новой церкви. Любой протест мог напитать новичков смыслом и силой, заполнить их некой вещественностью, столь мало присутствующей в городе-остове, где вся власть находилась в ведении бесплотного. Живые жители здесь были не более чем временными надсмотрщиками за редким и драгоценным имуществом, чьи истинные владельцы временно отсутствовали. И все, что оставалось до возглашения полного права собственности на эту землю, – лишь посадка одного темного семени и его взращивание на протяжении такого срока, что не имел ничего общего с нашим понятием о днях и часах.
8. Довод дней минувших
Проводя жизнь в Мокстоне и потихоньку взрослея, Эндрю Мэнесс замечал, что отец все чаще впадал в отчаяние, осознавая, что не мог уничтожить то, чему вместе с другими фанатиками дал рождение. Порой преподобный врывался в спальню спящего сына и то ножом, то топором пытался рассечь все укрепляющуюся физическую связь сына с плотью Тсалала. Наутро после этих попыток спальня Эндрю всегда пахла как скотобойня, но на теле его не оставалось ни следа повреждений, а по венам текла свежая кровь, доказывая реальность того, что было вызвано в мир отцом и его сподвижниками.