Приблизившись вплотную к идолу, я простоял рядом с ним гораздо дольше, чем собирался. И вдруг я осознал, что составляю в уме молитву, – не трудно представить, какое смятение охватило мою душу и мой дух. Что сподвигло меня на эту молитву и предопределило ее характер – близость странного божка или атмосфера коммуны? Полагаю, что-то такое они внушали, некое предвкушение великих свершений: великих тайн и великой скорби, великих чудес и грандиозных катастроф, яркого предначертания и последнего часа – моего собственного последнего часа. Свой идеальный уход из жизни я видел драмой, уготованной странными знамениями, обрисованной снами-наваждениями, взращенной в атмосфере тонкого страха – но давшей стремительные всходы, как какой-нибудь ядовитый гриб в запущенном подвале; и ставил эту драму чудовищный бог-смертоносец, управлявший всем из-за кулис. Люди и звери вступали в союз с великим Цинофоглисом, нужные части сами вливались в единое целое, и водоворот разобщенных сил достигал апогея, лишь обретая противоестественное единство; так мог ли я не желать того же – неизбежного освобождения от самости? Спасение увидел я в крушении плоти дланью темного бога, в экстатичном избавлении от уз бренного тела – пока другие канут в смерть, как в темный колодец, – я воспарю к ней.
Но откуда взялся сей разрушительный порыв? Сейчас, очнувшись от очередного дурного сна, я сам себе дивлюсь. Возможно, я слишком раскаиваюсь в своей молитве и пытаюсь успокоить себя самой неспособностью найти ей рациональное место в истории Вселенной. Одно лишь воспоминание о моем приключении и бреде, я надеюсь, поможет мне пережить годы и годы, хоть бы для того, чтобы подготовить к финалу бесплодных болезненных метаний. К тому времени я, возможно, забуду Бога, с которым столкнулся, и его утомленного жреца. Оба, кажется, исчезли из коммуны, их храм пуст и заброшен. И теперь сдается мне, что не сам я явился в коммуну, чтобы встретиться с Богом, а Бог возжелал встретиться со мной.
Прочитав эти почти уже забывшиеся слова, Артур Эмерсон в полной тишине отложил дневник и стал думать. Получается, это конец? Все предзнаменования и вестники рока собрались кругом – и за дверью библиотеки, где раздавались человечески-звериные шаги, и за окнами, где нечто чудовищное и бесформенное вышло из пелены мглы и просочилось за ограды стен и окон, словно те тоже были не более чем туманом. Неужели теперь, перед лицом конца, он все еще испытывает страх, возмущение, оторопь? Ведь он сам себе навязал эту мысль о неотвратимости смерти, словно молодой авантюрист, уверовавший как в панацею в странствия по миру и посещение туристических аттракционов.
И теперь с озера неслись крики лебедей, прошивая туман, проникая в дом и заполняя все вокруг. Как скоро его собственный вопль присовокупится к ним? Пришло ли время непознаваемой и великой Судьбе одолеть его? Значит, так все обычно происходит в мире, где всем правит Рок? Мыслями Артур обратился к мертвым животным в подвале – их телами был выстлан некий извилистый путь, совсем как тот, что он прошел в итальянской коммуне, навстречу гибельной молитве. Теперь все обрело смысл.
Рискуя навлечь обвинения в невоспитанности, Артур Эмерсон не встал из-за стола и не поприветствовал гостя, которого сам так давно пригласил.
– Вы опоздали, – сказал он сухо. – Но раз уж вы взяли на себя труд…
И Бог, как послушный раб, сошел на свою жертву.
Лишь теперь, в самом конце жизненного пути, неспособность удивляться оставила Артура Эмерсона. Как он и предчувствовал – и, быть может, даже желал, – его отчаянный вопль взаправду смешался с криками лебедей, пронзающими густой туман.
Ангел миссис Ринальди
В детстве меня порой посещали удивительные сны, столь жестокие и реальные, что покидал я их, крича от страха. Потом, конечно, я засыпал снова, истощенный всеми этими ночными мытарствами души. Со временем я получил жестокую тренировку благодаря своему ночному образу жизни с его видениями, одновременно прозрачными и запутанными. Вся эта активность, пусть и совершенно нематериальная, подточила мои силы и лишила всех радостей полноценного сна. Тем не менее пусть мне и не хватало естественного отдыха, я кое-что приобрел взамен: ужасающее изобилие сна, богатый, разросшийся мир, вскормленный истощением плоти. По сути, целую вселенную. Любое другое измерение по сравнению с ней казалось несуществующим, в лучшем случае пропастью на плодородном кладбище жизни.
Мои родители, само собой, думали на сей счет иначе.
– С ним что-то не так, – слышал я полный упрека голос отца с первого этажа.
– И с каждым днем все хуже, – вторила ему мать за дверьми моей комнаты. Однажды она добавила шепотом: – Мы должны предпринять что-нибудь.
По тому, как звучал ее голос, я понял, что речь не о визите к врачу, на чем давно уж настаивал отец, а кое-что пусть более сомнительное с точки зрения здравого смысла, но зато явно куда более уместное в моем случае. Мать не чуралась суеверий, а мой сонный недуг лишь укрепил ее веру в них.
По глазам ее было очевидно, что беспокоится она и по поводу собственных снов. В них она тоже сталкивалась с потусторонним, поэтому круг ее друзей-эзотериков и всяких толкователей запредельного был столь широк.
– Отец завтра рано уйдет на работу, – предупредила она. – А ты в школу не пойдешь – я свожу тебя к одной моей знакомой.
И верно, на следующее утро мы с матерью отправились в один из близлежащих районов и вошли в дом. После вежливого приглашения мы уселись в гостиной миссис Ринальди, вдовствующей вот уже много лет кряду. Быть может, устав от беспокойных снов, я никак не мог собраться с мыслями – комната, достаточно ярко освещенная, плыла у меня перед глазами, очертания убранства размывались, будто на картину акварельной краской кто-то пролил воду. Не рассеивала эту мглу и большая приглушенная лампа, стоявшая включенной возле дивана, на который сели мать и миссис Ринальди. Меня усадили в мягкое кресло рядом, и очертания всего вокруг стали такими же мягкими и лениво-неопределенными – будто во сне, где все преисполнено ощущением бредовости и небыли, рано или поздно растворяясь под пристальным взором. Комната казалась аккуратной – и картины тут висели очень прямо, плотно прилегая к стенам, и статуэтки на полках были поставлены не кое-как, а согласно определенному, пусть и слегка пыльному, порядку. Тут были и дорогие нарядные скатерти, и нежные цветы в маленьких вазах из цветного стекла. Но все-таки существовал неуловимый изъян в равновесии всех этих вещей, словно были они чувствительны к малейшему внезапному треволнению, словно тайная связь, что даровала им единство, была очень хрупкой. Непостоянство это ощущала и сама миссис Ринальди – на деле же, возможно, являлась его причиной.
А вообще, представляла она из себя типичную старушку из тех, что обычно говорят с сильным акцентом, берегущую свои простенькие старушечьи секреты, в простом сером «хозяюшкином» платье. Разве что манеры ее как-то противоречили образу чинной бабушки из провинции: по большей части миссис Ринальди молчала, тихо сложив руки на груди и уставившись на что-то невидимое выцветшими глазами. Худоба и бледность заставили меня заподозрить, что нечто угнетает миссис Ринальди, вытягивает из нее все силы, делая беззащитной пред лицом всяческих внешних невзгод. И пока мать объясняла ей мою проблему, она будто сама становилась все больнее и беспокойнее. Похоже, что ее одолевали те же мысли, от которых она пыталась избавить себя и других на протяжении многих лет.