Да, она обрадовалась, когда Бернард собрался уходить. Они стояли у выхода, и он уже взял свою лошадь, не попрощавшись даже надлежащим образом, когда она вспомнила. Мэри! Она забыла рассказать ему о Мэри.
— Святой отец, прежде чем вы уедете. Я знаю, что вы всегда собираете всех девочек, прежде чем покинуть нас. Есть девочка, которую вы еще не видели. Она аборигенка. Ее зовут Мэри. Ее привезли сюда несколько месяцев тому назад. Какие-то фермеры нашли ее где-то у Хоуксбери. Она ухаживает за животными.
— Где она, миссис Эдвардс? У меня есть еще несколько минут, — сказал Бернард скучающим тоном. Еще одна не сделает погоды.
Матрона Эдвардс показала в сторону реки, туда, где стояли сараи.
— Она там, святой отец. Это недалеко. Я вижу ее прямо отсюда. Вон она. На берегу.
Они пошли по размокшей тропе. Матрона Эдвардс продолжила свой бесконечный монолог:
— Боюсь, что бедное дитя не в своем уме, святой отец. Она ни с кем не разговаривает, за исключением, может быть, своего ворона, и в ее глазах такая дикость, что мне становится страшно. Если у нее не наступит никакого улучшения, то нам придется отдать ее в сумасшедший дом.
Бернард остановился. Еще одна сумасшедшая. Да еще и с птицей! Он вздрогнул. Как он ненавидел птиц! И эту девушку в придачу. Она что, тоже завоет? Неужели его и от нее будет мутить? Ему этого не вынести. Только не сегодня.
— Я поразмыслил, миссис Эдвардс. Уже смеркается, и меня ждет еще одна встреча. Возможно, я сам или кто-нибудь другой из священников посмотрит эту сумасшедшую девочку в другое время.
— Как хотите, святой отец. — Не зная почему, но матрона Эдвардс почувствовала облегчение. Ей нравилась Мэри, и она находила гораздо менее странной ее, нежели этого священника с дикими глазами, которому, казалось, не нравился никто. Возможно, он только напугал бы девочку еще сильнее.
Глава III
Лагерь Лонгботтом, 15 мая 1840 года
Мартин оглядел пустой барак и кучу неоткрытых устриц на деревянном столе. Они были большие, величиной с тарелку, и вкусные. Проблема состояла в том, как их открыть. Он не любил выполнять это задание, но была его очередь, другие пятеро из его барака были все еще на заливе, грузили сегодняшнюю добычу на баржу. Он вздохнул и принялся за работу, вклиниваясь между створками и отодвигая одну из них большим ножом. Мартин усердно работал в течение получаса, пока все раковины, кроме одной, не были открыты. Они лежали на столе, просвечивая насквозь, и приятно пахли. Патриотам понравились устрицы. Всем, за исключением Туссона, который с отвращением сравнивал их с холодной слизью. Старик Шарль Хуот жарил их всегда, когда ему удавалось добыть муки. Это было блюдо так блюдо.
В течение пяти минут Мартин недовольно ворчал. Створки ее были так плотно прижаты друг к другу, что невозможно было воткнуть между ними нож. Мартин было уже подумал выкинуть ее, но ему претила мысль уступить моллюску. Он поискал в бараке что-нибудь подходящее. Дева Мария смотрела на него со своего места над его койкой. Образ был увесистым и достаточно прочным, чтобы с его помощью разбить раковину. Дева Мария не будет возражать, а если будет, то Мартину все равно. Она не помогла ни Жозефу-Нарсису, ни шевалье. Ударив тяжелым основанием по раковине, Мартин вспомнил о Мадлен. Он стукнул еще и еще раз. Раковина треснула, и олово погрузилось в пахнувшую рыбой влагу. Но тут он заметил что-то еще: темную серебряную субстанцию поверх раковины. Дева разбилась. Неожиданно почувствовав себя провинившимся, он перевернул ее.
Ее левая рука была отбита, и что-то виднелось в отверстии треснувшего основания, куда можно было просунуть фалангу пальца. Мартин пригляделся и обнаружил, что внутри действительно что-то есть. Из любопытства он попытался достать это и несколькими секундами позже уже рассматривал клочок пожелтевшей бумаги. Он был очень старым, на нем было три имени, а под ними три строчки, написанные другим почерком. Язык был незнакомым, но он смог разобрать слова «Болонья», «Доминик» и «Реджинальд». Писавший поставил также свое имя и дату. «Уго из Сеньи, епископ Остии, 20 августа 1221 года». Мартин поднял глаза к трем строчкам, написанным более темными чернилами. Верхние две выдержали испытание временем лучше, чем третья. В первой строчке было два слова: первое — «Сигни», а второе можно было прочесть как «Вигелард» или «Вигеланд», во второй строчке было только одно слово. Оно было написано весьма четко: «Ламар». Третья строчка местами выцвела. Мартин поднял бумагу к свету, чтобы лучше разглядеть ее, когда услышал, что возвращаются все остальные. Они не должны были видеть, как он небрежно обошелся с Пресвятой Девой. Он не хотел рисковать, вызывая неудовольствие своих товарищей тогда, когда только начал ощущать большую степень близости с ними. Он быстро запихнул клочок бумаги назад в иконку и поставил ее на место над своей кроватью. Позже, в другое время, он заделал отверстие в основании глиной, снова запечатав бумагу. Это была загадка, решением которой он мог заняться когда-нибудь позже. Залепив основание так, что самому понравилось, он понял, что внимательно не рассмотрел выцветшее третье имя. Он подумал сначала снова достать клочок бумаги, но остановился, поскольку ему было не так уж и любопытно и не хотелось делать лишних движений ради этого.
25 июня 1840 года
Это был один из тех прекрасных дней ранней зимы, столь типичных для Сиднея в июне. Солнце высушило утренний туман, оставив только убаюкивающее тепло, заставлявшее любого радоваться тому, что он существует на белом свете. Мартин подвинул свой стул ближе к выходу так, что теперь он наполовину стоял на солнце, а наполовину — внутри, в том месте, которое служило входом в караульную будку. На дороге перед ним было пусто. Даже суетливая птаха, которая обычно беспрестанно чирикала, составляя ему компанию, умолкла. Неожиданно ему захотелось спать, веки отяжелели так, что ему трудно было держать глаза открытыми. Пачка листов с рисунками соскользнула с колен и рассыпалась по земляному полу, он сполз по стулу, позволив солнцу убаюкать его до сна.
Не испытав еще палящего солнца сиднейского лета, Мартин наивно полагал, что климат в этом месте, возможно, самый лучший на земле. Теперь, когда все для него складывалось намного благоприятнее, он начал позволять себе некоторые удовольствия. В неволе! Это озадачивало его и вызывало чувство вины в тишине ночи, поскольку, по правде, он едва мог поверить в свою удачу. Теперь, когда их жизнь стала намного легче, патриоты играли, пели песни и рассказывали истории на сон грядущий. После трудового дня, — а если честно признаться, их трудовые будни были не слишком обременительны, — каждый был волен заниматься тем, чем ему хотелось. Как говаривал Лепайльер: «Мы сами себе хозяева». Солдаты, первоначально охранявшие их, были отправлены, и теперь остались только сам Бэддли и двое живущих здесь же полицейских — Уильям Лэйн и Сэм Горман, да и те большую часть времени гонялись за бушрейнджерами. После работы патриоты фактически наблюдали сами за собой, руководимые старостами бараков, находившимися в подчинении Луи Бурдона, который, даже если он ставил себя слишком высоко и воспринимал свое положение слишком серьезно, был куда предпочтительней любого англичанина.