Я спрашиваю Лайму: «На откровение Пушкиной вы решились для того, чтобы вернуться к себе, прежней?» Она улыбается: «Катя, вы меня поймали. Я сама никак не могла понять, как Оксане удалось меня уговорить. Теперь думаю, что да, от страха того, что я больше никогда не смогу быть самой собой. Я никак не могла поставить точку в этой истории. Мне нужно, видимо, было сделать это как-то заметно. И для себя. И для всех. Чтобы некуда было отступать».
В той программе она не вдавалась ни в какие подробности, просто ровно и хронологически точно рассказала историю болезни, в основном объясняя поклонникам, куда она так надолго исчезала, почему, казалось бы, блестящая карьера в Америке оборвалась. Теперь удивляется: «Я даже не могла себе представить, какое это впечатление произведет на людей. Я была потрясена. Когда вышла передача, я была как раз в Москве. И вот меня останавливает швейцар в гостинице. Швейцар, представляете? И говорит: «Лайма! Я ничего не знал! Разрешите пожать вам руку. Спасибо, что вы рассказали». И звонило огромное количество людей. Они все говорили, что это придало им сил. Поверить не могу, мой пример кого-то вдохновил. А я ведь считала себя просто частным случаем. Я сама искала сил хоть каких-то, хоть где-то, может быть, даже в этом телевизионном эфире».
Она не рассказала об этом в передаче. И, конечно, не рассказывала на бегу людям, благодарившим ее на улице или на концерте за смелый поступок. А теперь вспоминает: «Страх ожидания того, что болезнь вернется, что от нее теперь никогда не избавишься, что это с тобой на всю оставшуюся жизнь, вот этот страх едва ли не больше страха смерти, страха самой болезни. Я никак не могла рассказать дома о том, что со мной произошло в Америке. Просто вернулась. Просто попыталась начать жизнь с чистого листа. По возможности тихо. Домашние тоже запуганно молчали. Им ничего не было понятно. Они, мама и сестра, узнали только через год, да и то случайно. Рига город маленький. Я просто пошла на проверку в наш онкологический центр, а моей сестре через третьи руки кто-то передал: «Ты знаешь, а ведь Лайма была у онколога. Наверное, у нее рак…» Помню, как сестра пришла домой в слезах, спрашивает: «Лайма, это правда, что ты болеешь?» И вот тут я впервые сказала о своей болезни в прошедшем времени: «Болела. Но теперь – всё». Мы обнялись и рыдали, кажется, несколько дней напролет. Это было первым шагом к освобождению. Передача была уже потом».
Я понимаю, что этот ее ответ – всё равно не ответ. Один шаг, другой – это всё равно не окончательное решение вопроса, не точка. Мне приходится вернуть ее к началу разговора: «Так когда же стало понятно, что всё, что рака в вашей жизни больше нет, что вам больше не страшно?» Отвечать ей не хочется. И она уточнит: «Вы уверены, что эта информация точно нужна пациентам, что им это будет в помощь?» – «Конечно, уверена, они всегда об этом спрашивают». – «Да, наверное, я бы тоже хотела услышать что-то в этом роде лет 15 назад. Это помогло бы составить план. Всё могло бы пройти легче». И она заставляет себя вспомнить всё заново: «Лечение длилось, наверное, лет десять. Вначале само лечение: операция, радиация, химия – это, наверное, полгода. А потом страх. Каждые три месяца проверки, потом каждые полгода проверки, потом – каждый год. И так примерно семь лет постоянного, держащего за горло страха. А потом он ушел. Вот так взял и ушел. Это, наверное, совпало с той передачей у Оксаны. Но до сих пор, а прошло уже почти 20 лет, перед каждой проверкой обязательно надо помолиться: «Господи, не допусти». Сходил, проверился, убедился. И отпускает. Но до сих пор, Катя, до сих пор, знаете, если вдруг что-то где-то идет не так, что-то болит, какое-то недомогание, встать с утра тяжело – все воспоминания немедленно встают перед глазами. В общем, я теперь понимаю, что это на всю жизнь. Это как удар током, который легко вспомнить по ощущениям и который всегда вспоминаешь при схожих обстоятельствах. Наверное, это похоже на то, как маленьких щенков учат: если они что-то не то делают, их – по попе ремешком. А потом чуть что: просто бросаешь рядом с собакой этот ремень, и собачка шелковая. Вот так меня жизнь надрессировала. Я свое «фу» запомнила на всю жизнь. Навсегда».
Договорив это, она почти сразу встает, не глядя ссыпает в сумку всё, что успела разложить на столе, смотрит на часы, театрально ужасается и на пути к выходу из ресторана сообщает: «Невероятно, мы тут четыре часа почти сидим и говорим о моей жизни! Я на концерт сейчас опоздаю». Я не хочу так заканчивать. Это неправильная точка. Я хватаюсь за соломинку: «У вас новая концертная программа? Вы знаете, к вам наша Женя сегодня придет на концерт». Она улыбается, разумеется, раскусив хитрость: «Мы поговорим после концерта. Просто попьем чаю?» – «Да». – «В каком ряду будет сидеть Женя?»
ИЗ ДНЕВНИКА ЕВГЕНИИ ПАНИНОЙ
ЯНВАРЬ 2011 ГОДА
Иду по коридору с опущенной головой. Не хочу ни на кого смотреть. Боюсь вернуться в ЭТУ реальность. Уговариваю себя дойти до кабинета, узнать про анализы, поговорить с врачом и сразу домой. Что бы она мне ни сказала. Домой, домой.
Доктор скажет: «Всё хорошо. Трансплантация прошла успешно». И совершенно неожиданно для себя Женя спросит: «А что дальше?» И неожиданно для всех в этом кабинете добавит: «А когда мне можно выйти на работу?» Ее дочь, вместе с мамой пришедшая на этот важный в истории болезни прием, остановит Панину: «Что значит на работу? Ты же собиралась сидеть дома и никуда не ходить! Мама, не ходи, побереги себя, пожалуйста». Но Евгению уже не остановить. Сама возможность полноценной жизни, ее дыхание и ее очевидная перспектива кажутся ей истинным смыслом всего этого лечения. И она прямо спросила доктора: «А что меня ждет?» Большое счастье, что доктором, отвечающим Паниной, была Капитолина Мелкова.
«Возврат болезни, в частности рака, такое событие, которое может случиться, а может – нет. Если человек живет, постоянно думая о том, что может заболеть и от этого умереть, то фактически он сам себе сокращает полноценную жизнь, он ее портит, – полагает Мелкова. – Человеку в период ремиссии (я специально говорю «человеку», не «пациенту», он ведь перестал быть «пациентом»; навсегда или на время, покажет жизнь), даже если доктор еще не сказал: «Вы окончательно излечились», но он хорошо себя чувствует, у него нет признаков заболевания, надо понимать – это и есть жизнь. Это не жизнь после или во время рака, это просто жизнь. Надо быть бойцом. Поднять голову и вернуться в эту жизнь, окунуться в нее с головой. Вести абсолютно полноценный образ жизни. Инвалидность после рака – это недоразумение. Но страшна не формальная инвалидность, а инвалидизация, которую пациент сам себе приписывает. У меня был больной, ему было 39 лет, он пережил очень тяжелую пересадку, был 2002 год, и он при выписке сказал: «Ну вот, теперь мне нельзя есть, пить, отдыхать, с женой общаться…» И так далее. Чушь собачья! Мы лечим для того, чтобы человек всё это мог делать, чтобы он жил максимально полноценной жизнью. Он должен жить нормальной жизнью. Он не может – он должен. Есть ряд заболеваний, когда человек может вылечиться, и ряд заболеваний, когда может наступить рецидив, то есть болезнь вернется, но никто не знает когда. И это так же, как мы с вами не знаем, когда мы умрем. Но мы же не думаем каждую минуту о том, что вот будете переходить дорогу и что-то случится».