Она была почти голая: высоко подоткнутая юбка не закрывала ей даже колен, а темная кофта с засученными рукавами была расстегнута, обнажая плечи, шею и часть груди, которым восходящее яркое солнце придавало золотистый оттенок. Ее черные волосы, в беспорядке лежавшие на красивой голове, падали обильными короткими кудрявыми прядями на спину. Даже издали видно было, что из ее впалых черных глаз, ярко блестевших на смуглом лице, текли слезы».
Так начинается ее роман «Хам».
Пояснение: голубая вещь, увлекаемая водою, – это всего лишь хозяйское платье; эта женщина – служанка, вышедшая полоскать белье.
Обратите внимание на волосы, которые короткими прядями падали на спину. Но еще интереснее вопрос: как рыбак, который смотрел на нее с лодки и к которому она протягивала руки, – как он мог увидеть ее спину? Такая смешная ошибка писателя: не учитывать физическую точку зрения.
Вот как красиво писали в старину! Солнце придавало груди золотистый оттенок…
Но некоторые и сейчас стараются.
И некоторые читатели этого требуют.
Почему я вдруг вспомнил про Элизу Ожешко и весь этот ужасающий стиль?
Потому что мне иногда пишут: «Дорогой Денис Викторович! Неплохие у вас рассказы, интересные, но вот жаль, что они совсем не художественные. И язык бедноват».
Конечно, современному читателю уже не нужна «красивая белая вилла в розовых лучах зари».
Но я знаю, какой художественности требует современный читатель!
Вот такой:
«Она почувствовала, что в ее душе что-то оледенело и раскололось. Как первым морозным ноябрьским утром, скованная тонким льдом, вчера еще веселая осенняя лужица хрустит под каблуком. Трещины разбегаются мутной звездочкой, а там, внизу, бессильно мечется черный пузырек не успевшей замерзнуть воды, но он уже приговорен превратиться в твердый седой лед».
Ну, или:
«Поезд тронулся, в окне замелькали кирпичные стены фабрик, гаражи, пятиэтажки, пригородные домишки с дымом из труб и цветным бельем, хлопающим на веревках, а потом потянулись бесконечные холмы и перелески. Проводница, пышная травленая блондинка, принесла чай в подстаканниках с позвякивающими ложечками».
Хорошо бы еще добавить ивняка и краснотала. Синих мартовских теней. Жухлых листьев. Запаха мокрого брезента. И пару-другую жестких небритых щек.
Тьфу! Никогда.
«Лариса Гишар»
О бессознательных тайнах творчества
Оба молчали. Обоим было трудно начать разговор.
Наконец гость сказал:
– Володя, если ваша старинная симпатия ко мне, в которой я уверен абсолютно, налагает на вас оковы обязательной вежливости или комплиментов – умоляю, отбросьте их. Сейчас мы не два брата-поэта, а автор и издатель.
– Зачем опять на «вы»? – поморщился хозяин. – Боря, ты старше меня на три года. А лебезишь, как мальчишка.
– Прости, – сказал гость. – Ты знаешь, что я тебя боготворю как творца…
– Пустое, – сказал хозяин. – Благодарю. Но дело не в том.
Он был высок, красив, почти наголо брит. Седая короткая щетина серебряной полосой, «почти короной, реймсским железным обручем», – красиво подумал Борис – обнимала его голову от виска до виска, остальное было смуглая блестящая лысина и высокий лоб. Большой круглый нос, сильные губы, в которых торчала всегдашняя тонкая сигара. Он был в просторном темно-сером твидовом пиджаке, мягкой полотняной сорочке, галстук повязан просторным узлом – и непременный ярко-желтый, отчаянного канареечного цвета жилет, по которому его издалека узнавали в клубах, ресторанах и просто на улице, когда он пешком шел из своей конторы домой, а в пяти шагах сзади медленно ехала роскошная черная «Reine de la Route» – любимая машина крупных гангстеров. Эта деталь ему тоже нравилась.
Маяковский бросил писать стихи еще в 1921-м, когда приехал в Париж навсегда. Но он был талантлив во всем – и в бизнесе тоже. За двадцать лет он создал крупное издательство «Pharos» – что означает «Маяк», перекличка с его фамилией. Сначала печатал книги, русские в том числе, издавал три газеты, а уж потом, в годы оккупации, когда издательства и рекламные фирмы разорялись пачками, покупал себе самое лакомое. Он умел ладить со всеми: и с Петеном, и с обоими Штюльпнагелями, и даже убедительно приписывал себе некое влияние на «спасителя Парижа» фон Хольтица, который не выполнил приказ фюрера взорвать город – отчего с ним после войны дружили и голлисты, и коммунисты, а «Pharos» разросся до того, что сам Маяковский разделил его на три отдельных фирмы.
Пастернак, который приехал в Париж годом позже и вел скромную, но достойную жизнь университетского преподавателя, к тому же и поэта, – был в сером костюме, в бабочке и новых лаковых туфлях, которые уже успели натереть ему косточки на обеих ногах.
– В чем же дело? – спросил он.
Маяковский встал с кресла, прошел к письменному столу, достал из-под пачки газет тяжелую кипу машинописи.
– Название хорошее, – сказал он. – «Лариса Гишар». Но я бы не взялся издавать. А тем более переводить.
– Перевод уже есть, – сказал Пастернак, с ужасом видя, что разговор катится куда-то совсем не туда.
– Сам перевел?
– Нет, что ты…
– Эренбург, что ли? Фу-у! Или, может быть, Лили Уриевна?
– Бог с тобой. Неважно. Ты не знаешь. Одна студентка.
– Студентка? – засмеялся Маяковский. – Ой-ой! А что Женечка говорит?
Пастернак махнул рукой.
Они снова замолчали. Наконец, Маяковский сказал, мягко прохаживаясь по комнате, топча ковер своими английскими ботинками на шнурках:
– Боря. Мы с тобой друзья. Братья-поэты, как ты сам только что выразился. Поэтому позволь мне говорить прямо. Роман длинен. Роман громоздок. В нем шестьдесят, я подсчитал, действующих лиц – да еще половина из них с русскими именами и отчествами. Читатель не справится!
– Я писал этот роман десять лет, – сказал Пастернак.
– А вот этого не надо! – загремел Маяковский, резко повернувшись на каблуках. – Твоя творческая кухня никому не важна! Хоть бы ты его писал двадцать лет! Или хоть бы за месяц надиктовал машинистке сразу начисто! Ты как ребенок, честное слово, как школьник-двоечник. «Я учил! Я старался!»
– Ты меня не понял, Володя, – мужественно сказал Пастернак. – Я не оправдываю возможную слабость своей прозы долготою письма. Я лишь хотел сказать: я писал этот роман десять лет, и я хотел бы услышать от тебя дружеский разбор. Пусть самый строгий. Пусть даже несправедливый! – он тоже распалился и встал с кресла. – Но не эти пошлые словечки, которые к лицу книгопродавцу, а не поэту. «Наш читатель не поймет!» Откуда эта манера решать за читателя? Шестьдесят лиц? В «Войне и мире» их пятьсот! – Он махнул рукой и снова сел в кресло. – Неужели тебе нечего сказать по роману? По сюжету, по языку, по смыслу, по героям? Или он настолько ничтожен?