Я открыл кассету записывающего аппарата, чтобы вынуть бумажную ленту и пойти с ней в радиорубку, – и, словно громом пораженный, застыл, оторопевший, уничтоженный…
Металлический барабан был пуст; лента давно уже – может, за несколько часов до того, а может, и дней – кончилась, новую никто не вставил, и все результаты я посылал в никуда, они пропали все до единого; не осталось ни корабля, ни его следа, ничего…
Я метнулся к экранам, потом, ей-богу, хотел отцепить этот проклятый балласт, бросить добро Ле Манса ко всем чертям и пуститься – куда? Я и сам толком не знал. Ну да, направление… Примерно на созвездие Водолея, но какая же это цель! Или все-таки?… Если сообщить по радио сектор, пусть в приближении, и скорость…
Это следовало сделать. Это было моей обязанностью, первейшей из первых, если у меня вообще оставались хоть какие-нибудь обязанности.
Я поехал на лифте в центральный отсек, в радиорубку, и уже намечал очередность действий: вызвать Луну Главную и потребовать право первенства для дальнейших моих сообщений, так как речь идет об информации величайшей важности; тогда сообщения будет принимать не автомат, а скорее всего дежурный диспетчер Луны; я доложу, что заметил чужой корабль, который пересек мой курс с гиперболической скоростью и, вероятно, пришел с галактическим роем. Диспетчер немедленно потребует сообщить элементы его движения. Мне придется ответить, что я, правда, их рассчитал, но ими не располагаю, потому что барабан аппарата по недосмотру был пуст. Тогда он потребует, чтобы я назвал опознавательный код пилота, первым заметившего этот корабль. Но кода такого тоже нет, потому что вахту нес инженер-дорожник, а не космонавт; затем, если уже это не покажется ему подозрительным, он спросит, почему я не приказал радисту немедленно передавать результаты замеров в эфир; мне придется объяснить, что телеграфист не нес службы, потому что был пьян. Если он и после этого еще пожелает вести со мной разговор через разделяющие нас триста шестьдесят восемь миллионов километров, он полюбопытствует, почему телеграфиста не заменил кто-нибудь из пилотов; а я отвечу, что у всего экипажа свинка и высокая температура. И если до этой минуты он все еще будет испытывать сомнения, тут он окончательно убедится, что человек, который среди ночи ошарашивает его новостями о корабле «пришельцев», либо не в своем уме, либо пьян. Он спросит, остались ли у меня какие-либо документальные подтверждения, скажем, фотографии, сделанные при свете сигнальных ракет, ферромагнитные ленты с записями радарных наблюдений или хотя бы записи всех радиовызовов, с которыми я к нему обращался. Но у меня нет ничего, решительно ничего – я слишком спешил, я не думал, что понадобятся какие-то там фотографии, раз уж земные корабли вскоре настигнут необычную цель, и все записывающие устройства были отключены. Тогда он сделает то, что сделал бы я на его месте: прикажет мне отключиться и спросит все корабли в моем секторе, не заметил ли кто-то из них что-нибудь подозрительное. Так вот: ни один корабль не мог увидеть галактического гостя. В этом я был уверен. Сам я встретил его лишь потому, что летел в плоскости эклиптики, хотя это строжайше запрещено, – здесь всегда полно пыли, перемолотых временем метеоритов и кометных хвостов. Я нарушил этот запрет, иначе мне не хватило бы топлива для маневров и Ле Манс не разжился бы ста сорока тысячами тонн ракетного лома. Значит, пришлось бы сразу предупредить диспетчера Луны, что встретились мы в запрещенной зоне, и тогда не миновать неприятной беседы в дисциплинарной комиссии Космического трибунала. Конечно, обнаружение того корабля значило больше, чем нагоняй на комиссии, а хоть бы даже и наказание, – однако лишь при условии, что его в самом деле догонят. Но именно это казалось мне совершенно немыслимым. Пришлось бы потребовать, чтобы в зону двойной опасности – в плоскость эклиптики, через которую к тому же проходит гиперболический рой, – бросили на поиски целую флотилию кораблей. Диспетчер Луны, хотя бы даже и захотел, не имел права этого сделать, а если я расшибусь в лепешку и до утра буду вызывать земной КОСНАВ, Международную комиссию по исследованию пространства и черт знает кого еще, начнутся совещания и заседания, и, если они пойдут в молниеносном темпе, через каких-нибудь три недели решение будет принято. Но, как я рассчитал еще в лифте – той ночью мне действительно думалось очень быстро, – к тому времени чужак будет в ста девяноста миллионах километров от места встречи, то есть уже за Солнцем, мимо которого пройдет достаточно близко, чтобы оно изменило его траекторию; и пространство, в котором придется его искать, возрастет до десяти с лишним триллионов кубических километров. А то и двадцати.
Так это выглядело, когда я добрался до радиорубки. Я сел и попробовал еще прикинуть, велики ли шансы обнаружить корабль при помощи большого радиотелескопа Луны, самой мощной радиоастрономической установки во всей Солнечной системе. Однако Земля с Луной как раз находились на противоположной от нас – и от того корабля – стороне орбиты. Радиотелескоп был мощный, но не настолько, чтобы на расстоянии четырехсот миллионов километров заметить тело длиной в несколько миль. На этом вся история и закончилась. Я порвал листки со своими расчетами, встал и тихо пошел в каюту с таким чувством, будто совершил преступление. К нам залетел гость из Космоса, такой визит случается – как знать? – раз в миллионы, нет – в сотни миллионов лет. И вот – из-за свинки, Ле Манса, его железной рухляди, пьяного метиса, инженера с его шурином и моих упущений – он прошел у нас сквозь пальцы, чтобы растаять, как призрак, в бесконечном пространстве. С той ночи я жил в каком-то странном напряжении двенадцать недель – за это время мертвый корабль должен был войти в зону планет-гигантов и уже навсегда оказаться для нас потерянным. Я, сколько было возможно, не уходил из радиорубки в надежде, все более слабой, что кто-то порасторопней, чем я, или просто удачливей, его обнаружит. Но ничего такого не произошло. Понятно, я никому не сказал об этом. Человечеству не часто выпадают такие оказии. Я чувствую себя виноватым не только перед ним – но и перед тем, другим человечеством; и я не дождусь даже геростратовой славы – теперь, через столько лет, никто мне, к счастью, уже не поверит. Я и сам-то порой сомневаюсь: а может, и не было ничего, кроме холодной, невкусной говядины.
Анел не вернулся в четыре, но этого как будто никто и не заметил. Около пяти уже начинало темнеть, и Пиркс, не столько обеспокоенный, сколько удивленный, хотел спросить Крулля, что это значит, но сдержался – он не был руководителем группы, и подобные вопросы, вполне законные и абсолютно невинные, могли вызвать нарастающую лавину взаимных придирок. Он прекрасно знал, как это происходит: подобное повторялось не раз, особенно когда коллектив был с бору по сосенке. Три человека абсолютно разных профессий в сердце гор, на никому не нужной планете, выполняющие задание, которое, пожалуй, все, включая его самого, считали бессмысленным. Их привезли на маленьком старом гравистате, которому предстояло остаться здесь навсегда – все равно он годился только на слом; вместе с ними доставили разборный алюминиевый дом, немного приборов и радиостанцию столь преклонного возраста, что от нее было больше хлопот, чем проку; за семь недель им предстояло завершить «общую рекогносцировку», словно это было возможно. Пиркс никогда бы не стал этим заниматься, понимая, что речь идет лишь о расширении района исследований, производимых разведывательной группой, да еще об одной циферке в отчетах, которыми пичкали информационные машины на базе. Это, вероятно, могло иметь некоторое значение при распределении средств, людей и мощностей на следующий год. И ради того, чтобы на лентах памяти появилась трансформированная в дырочки цифра, они без малого пятьдесят дней сидели на пустом месте, которое при других обстоятельствах, может, и было бы привлекательным, хотя бы с точки зрения альпинизма. Однако наслаждаться альпинизмом было, разумеется, строжайше запрещено, и самое большее, что мог сделать Пиркс, это во время сейсмических и триангуляционных измерений рисовать в своем воображении трассы восхождений.