Взятку станут требовать, мздоимцы.
Дорога свернула направо, пошла в гору. По обочинам, нависая над процессией, росли клены и дубы. Время от времени по склонам катились камни, шурша и постукивая. В такт маленьким лавинам шаркали и стучали пятками оземь ноги мужчин, обутых в соломенные сандалии.
– Если в момент смерти сознание человека не будет колебаться, то обретет он рождение в Стране Высшей Радости…
У меня болели плечи. Но сердце болело куда больше. Я корил себя за дурные мысли и дурные чувства. Любил ли я бабушку? Разумеется. Скорбил о ее кончине? Вне сомнений. Но и скорбь, и гадкая радость, которую я не мог изгнать из головы, как ни старался, выходили неуместными, гнусными, подлыми. В знак траура я перестал брить макушку и распустил волосы, чем был немало огорчен. Я так и не успел привыкнуть к новому статусу. Каждый день, проходя мимо пруда или тайком беря материнское зеркальце, я с удовольствием любовался своей замечательной взрослой прической. Где ты сейчас, красивый узел волос на темени?! Одни лохмы висят.
И макушка заросла неопрятной щетиной.
Горевать следовало о бабушке, а не о прическе. А уж радоваться не следовало вообще. Тем не менее, вспоминая, как отец все свободное от службы время проводил у постели матери, как Хидео, почтительный сын, самурай низкого ранга с нищенским жалованьем в двадцать коку
[1] риса, тратил последние деньги на лекарства для больной родительницы, как он плакал ночами, закусив рукав и думая, что его никто не слышит…
Надрываясь под тяжестью погребальных носилок, я искренне считал, что для нашего семейства здоровая бабушка была гораздо лучше больной, а мертвая бабушка стала гораздо лучше живой. Я бы вспорол себе живот за такие отвратительные мысли. Но делать этого не стоило: самоубийство сына могло бы свести в гроб отца, а мать лишило бы рассудка.
– Хидео-сан!
Сам не знаю, зачем я окликнул отца. Он шел первым и все равно не смог бы обернуться – с носилками-то на плечах! Он и не обернулся, не откликнулся. Продолжал идти мелкой семенящей поступью: должно быть, у него болели колени. У отца часто болели суставы к дождю.
Не слышит, понял я.
В просвете между деревьями мелькнула трехъярусная крыша храма. Красная, с карнизами, украшенными позолотой, она ярко выделялась на фоне темной зелени. Настоятель Иссэн возвысил голос, изредка срываясь на кашель. Послушники застучали молитвенными трещотками. Ощутив прилив сил, я ускорил шаг. Скоро все закончится. Бабушка упокоится с миром, а злые духи улетят прочь – и перестанут нашептывать разные гнусности.
Вот и храм.
Про Вакаикусу говорили, что храм воздвигли на том самом месте, где сто лет назад знаменитому Хонган-дзи Кэннё явился будда Амида. С этого места – и с этого часа! – Страна Восходящего Солнца начала свое превращение в Чистую Землю, изменив судьбы людей, живущих здесь, до неузнаваемости. Красный цвет храмовой крыши символизировал цвет тела будды Амиды, а также капли крови, пролитые Кэннё на траву, когда он порезал руку мечом. Сам же храм красили в зеленый цвет, оправдывая название: Вакаикуса значило «молодая трава».
Посвящен храм был милосердной Каннон, спутнице будды Амиды.
При ближайшем рассмотрении становилось заметно, что мало кто балует Вакаикусу щедрыми подношениями. Столбы ворот облупились, пошли трещинами, а воротная крыша грозила обрушиться на головы паломников в любой момент. Позолота храмовых карнизов большей частью осыпалась, красную краску подновляли редко: на общем, потускневшем с годами фоне выделялись яркие багровые пятна.
Процессия вошла в ворота.
– Туда, – указал рукой старый настоятель.
Стараясь не кряхтеть, мы с отцом установили носилки – так, чтобы бабушка Мизуки лежала головой на север. Послушники оставили трещотки в покое и кинулись обкладывать гроб вязанками сухого хвороста. Настоятель Иссэн присел на крыльце храма, давая отдых усталым распухшим ногам. Сидел он недолго – приняв у отца священные предметы, старик уложил нож на грудь покойной, дабы злые духи боялись приблизиться к телу, а сандалии и горсть медяков – рядом с бабушкой, чтобы ей было в чём добраться до священной реки Сандзу и чем заплатить за перевоз.
– Алтарь, – хмурясь, напомнил Иссэн.
Бегом кинувшись в храм, послушники вернулись с маленьким переносным алтарем. Настоятель возжег благовонные курения, наполнил мисочки рисом, водой и солью, после чего опять принялся бормотать сутры.
Начался дождь: мелкий, колючий. Послушники ёжились, втягивали затылки в плечи. По знаку Иссэна они стали поливать отсыревший хворост маслом. На лице отца капли воды мешались со слезами. Уже нельзя было разобрать, где вода, где слезы. Отцовские черты окаменели, утратили всякое выражение. Не лицо, черепаший панцирь. Казалось, плачет не он, а кто-то другой. Ни всхлипа, ни стона – губы срослись в бледный шрам.
Я боялся на него смотреть. Хотел отвернуться и не мог.
– Вот и все, – пробормотал отец, становясь на колени. – Это конец.
Я кивнул, опускаясь рядом.
Оставалось дождаться костра, уносящего бабушку в лучший мир, и вернуться домой. Настоятель обещал захоронить прах на крошечном кладбище позади храма и поставить могильный камень с новым, посмертным именем бабушки – чтобы нам было куда приходить для поминовения.
– Это конец. Конец всему…
Мы еще не знали, что смерть бабушки – это начало.
2
«Он украл моего мужа!»
Ветхое одеяло отлетело в угол. Я сел, заморгал спросонья. Судорожно сжимая кулаки, я пытался понять, что меня разбудило. Какой-то шум? Крик?
– Прочь! Не прикасайся!
«Матушка? – едва не крикнул я в ответ. – Что случилось?!»
Дурацкие, недостойные взрослого мужчины вопросы! Не издав ни звука, я вскочил и метнулся к выходу из комнаты, по дороге набрасывая на плечи долгополое верхнее кимоно. Снаружи занимался рассвет. Сквозь щели в бамбуковых ставнях робко сочилась серая дымка, превращая кромешную темень в сизую мглу. В освещении я не нуждался. Ладони безошибочно легли на две плети, малую и большую, висевшие на крючках у входа. С тихим шелестом скользнула в сторону лёгкая дверь.
– Нет! Не трогай меня!
В доме чужак? Грабитель?
Где отец? Почему не защищает маму?!
В коридоре тьма была плотной, осязаемой – хоть ножом её режь. К счастью, родной дом я мог обойти с завязанными глазами. Что уж говорить о трёх шагах по коридору? Разворачивать плети я не стал: слишком тесно. Тяжелые рукояти из дуба – одна длиной в локоть, другая в полтора – более подходящее оружие для схватки в тесноте жилища. Выставив малую плеть перед собой и отведя большую для удара, я шагнул к родительской спальне.