Но Хорь был неукротим. Он выскочил из салона, через несколько секунд вернулся в дамской шубке и шляпе поверх парика, он затевал прогулку с барышнями – в самом деле, отчего бы трем милым девицам не погулять в Верманском парке или на Эспланаде в морозный зимний вечер? Лабрюйер махнул рукой и отложил разговор с Хорем на утро.
Сам он пошел поесть во «Франкфурт-на-Майне». Там можно было в одиночестве спокойно беседовать с незримой Наташей.
– Наташенька, я сегодня в недоумении – что делать с Хорем? – спросил Лабрюйер. – Я все понимаю, молодая горячая кровь и так далее… Посылать его для успокоения на Канавную улицу за счет Центрального регистрационного бюро, к которому приписан рижский наблюдательный отряд, что ли?
– Он не пойдет, – совершенно не смутившись от такого предложения, ответила Наташа.
– Зато я скоро пойду… – буркнул Лабрюйер. Воображаемой Наташе можно прямо сказать: «Милая, я слишком долго был один».
– Разве нет женщины, с которой бы ты мог встретиться просто так, без обязательств? – спросила она. – Милый, я совершенно не ревнива.
– В таком случае ты – совершенство, – сказал Лабрюйер. – Есть такая женщина, давняя подруга. Но я к ней не пойду. Что-то в таком походе будет неправильное, совершенно неправильное. И в наших с тобой отношениях – тоже что-то неправильное. Они, на мой взгляд, чересчур возвышенны, и я в этой возвышенности мало что понимаю… Я самый обыкновенный мужчина. Вот Хорь читает стихи, понимает их, наверно, у него натура поэтическая. А я – самый что ни на есть прозаический.
– А музыка? – спросила она.
– И музыка у меня прозаическая, – признался Лабрюйер. – Не хожу слушать симфонии… А ты? Ты ходишь в концерты?
– Тс-с… – прошептала Наташа. – Я тоже не люблю симфоний…
Тут принесли тарелки с закуской, и Лабрюйер взялся за вилку.
Потом он, убедившись, что на хвосте никто не повис, отправился к Сеньке.
Если по уму, то Сеньке следовало искать жилье поближе к «Мотору», а не тратить каждый день время и деньги – билет во втором классе стоил на Агенсбергской линии целых пять копеек, да тащился трамвай целую вечность. Но наблюдательный отряд должен был иметь возможность ночных встреч с Сенькой без лишних приключений.
– Здравствуй, Мякишев, – сказал, входя в комнатушку, Лабрюйер. – Вот тебе в хозяйство.
Он решил отдать парню одну из двух своих спиртовок.
– Спасибо, Александр Иванович. А можно еще денег попросить?
– Можно. На что тебе?
– Я теперь на прачку разорюсь. Меня взяли помощником кочегара. А кочегарка – это, это…
– Филиал ада на Земле. Хорошо, насчет прачки не беспокойся. А что это за работа? Ты должен все время торчать у топки? Если так – то плохо.
– Нет, я по заводу бегаю. Всякую дрянь собираю и в кочегарку отвожу. Там же – то в ящиках что-то привезут, то в картонных коробках, стружкой переложенное. Ну, я этот хлам и доставляю в кочегарку.
– Это замечательно. Рейтерна видел?
– Я только инженера Мостовского видел. Ну, еще директора Калепа.
– Ты поглядывай – не появится ли Собаньский. Он там где-то должен крутиться.
Потом Лабрюйер пошел к себе. Разговор с воображаемой Наташей следовало отложить до лучших времен, а вот нарисовать, как учили в полиции, схему событий и взаимоотношений, полагалось бы сейчас.
Точнее, схем было несколько. Одна – связанная с маньяком. Клява не убивал, это понятно, но он как-то оказался поблизости от места преступления. Мог ли он быть связан с яхтклубами? Может, во время каникул развлекался поездками на яхте? Может, был в экипаже «Лизетты»? Имя Розенцвайга оставило его равнодушным – но он не в своем уме; возможно, больной рассудок выкинул все, что имело отношение к убийству?
Вторая схема была посвящена Ротману и «черепу», обретшему даже не одно, а два имени. Она пока была совсем простой, и несколько кружочков, в которые полагалось бы вписать имена, оставались пустыми. Если «череп» приехал, чтобы отомстить и убраться обратно в Швецию безнаказанным, то понятно – он избавлялся от тех, кто его узнал. Но Энгельгардт был узнан человеком, которого собирался уничтожить. Кому бы еще потребовалось спровадить его на тот свет?
Странно было, что рядом с этой благородной фамилией в памяти хранилась госпожа Круминь.
Размышления прервал Хорь, явившийся после прогулки с девицами.
– Я болван, – сказал Хорь. – Я первостатейный болван. И тот, кто поставил меня командиром наблюдательного отряда, тоже болван. Я два раза чуть себя не выдал!
– А вот тот, кто тогда одобрил твой маскарад, человек умный, – ответил Лабрюйер. – Горностай прав, это необходимо, чтобы воспитать в тебе дисциплину духа. Если бы ты сейчас был для Вилли кавалером, то она бы замуж за тебя собралась…
– Правда?! Нет, правда?!
– Правда. Ты сейчас успокойся. Я знаю, у тебя где-то ром припрятан, – сказал Лабрюйер. – Не бойся, утешать тебя я не собираюсь. Просто, просто… ну, в общем, ничего страшного не случилось… Пойдем к тебе и употребим по стопочке рома. И ты мне все расскажешь с подробностями.
Лабрюйер имел в виду: пусть лучше мальчишка выговорится перед человеком, который его не обидит, чем что-то брякнет язвительному Енисееву.
Он знал, что спиртного может выпить не больше маленькой стопочки, а потом должен жестко сказать себе: хватит. Крепкий ром согрел внутренности, придал голове бодрости, и наутро, чувствуя себя превосходно, Лабрюйер пошел искать госпожу Круминь.
Она занималась стиркой. На плите стояли два котла – в одном вываривалось постельное белье, в другом закипала вода для следующей порции исподнего и сорочек.
– Госпожа Круминь, вы как-то при мне упоминали некого Энгельгардта… – начал Лабрюйер.
– Мир его праху, – сказала супруга дворника. – Во время этих проклятых беспорядков много невинных людей погибло. А донес на него Краузе…
– Краузе! – воскликнул Лабрюйер. Память ожила, подробности давних разговоров выплыли и словно бы встали в строй.
Энгельгардта Ротман встретил на Романовской, между Суворовской и Дерптской. Выходец с того света шел мимо дома, где его судили и приговорили к расстрелу непонятно за что. Время было такое, что любого назови в доносе черносотенцем и врагом революционного пролетариата – и обезумевшие от власти студенты с анархистами приговорят без всяких доказательств. И там же поблизости жил с многочисленным семейством Краузе.
– А в каком доме он живет? – спросил Энгельгардт.
– В двадцать втором! – выпалила супруга дворника.
– И откуда же известно, что это он донес?
– От Аннушки. От Анны Блауман. Она тогда у них служила, у Краузе. Она все знала, только молчала.
– И где теперь эта Анна Блауман?
Госпожа Круминь задумалась.