Николай неплохо рисовал и покровительствовал художникам, но отдавал предпочтение большим многофигурным полотнам батальной, религиозной или придворной тематики. Ему, например, ужасно понравилось гигантское, во всех отношениях достохвальное полотно Александра Иванова «Явление Христа народу» – своего рода монумент эпохи. Академия художеств получала щедрое содержание, была приписана к министерству двора – и надолго стала оплотом мертвого официального искусства. Самобытная живопись мирового значения в России возникнет еще не скоро, лишь в следующем столетии.
Не повезло и национальному театру – потому что царь был увлеченным театралом и постоянно навязывал русской Мельпомене свои вкусы. Повсеместно возводились пышные театральные здания, оплачивались дорогостоящие постановки, лучшие актеры получали жалованье от государства, но в драматургии кроме комедии «Ревизор», насмешившей его величество, ничего значительного не появилось. Первая пьеса А. Островского «Свои люди – сочтемся» угодила под запрет (а драматург – под надзор полиции). Русскому театру тоже придется подождать, пока власть станет любить его менее прилипчиво.
Однако, как уже было сказано, в стране, лишенной всех других способов высказывания, первоочередное общественное значение приобрела литература. Николай не был полностью лишен читательского вкуса, он предпринимал попытки приручить талантливых писателей, но получалось плохо. Причина, конечно, заключалась в том, что царю были «нужны не гении, а исполнители». Гении же исполнителями быть не умеют, даже если очень хотят (случай Гоголя).
Николай на строительных работах. Михай Зичи
Тезис об оппозиционности Пушкина обычно опровергают, цитируя два его верноподданнических стихотворения «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина», но степень культурной ценности этих трескучих произведений определяется тем, что никто их для собственного удовольствия не заучивает и не декламирует. Если же за официозную лирику брался поэт среднего дарования, получалось совсем нехорошо – например, у Жуковского, когда «певец Светланы» решил возликовать по поводу взятия Варшавы:
Пробуждай, вражда, измену!
Подымай знамена, бунт!
Не прорвать вам нашу стену,
Наш железный Русский фрунт!
В пьесе главного российского драматурга Кукольника «Князь Скопин-Шуйский», сплошь состоящей из восклицательных знаков и поминаний «Святой Руси», герой нескладно, но политически грамотно возглашает:
Да знает ли ваш пресловутый Запад,
Что если Русь восстанет на войну,
То вам почудится седое море,
Что ветер гонит на берег противный!
В Николаевское время определится повторяющийся сюжет российской культуры: официоз получает мощную правительственную поддержку и с треском проигрывает свободному творчеству – как художественно, так и идеологически.
Общество в период репрессий
Первая реакция общества на царствование, начавшееся с арестов и казней, была естественной. Общество закоченело и, цитируя Герцена, «при первом ударе грома, разразившегося над его головой после 14 декабря, растеряло слабо усвоенные понятия о чести и достоинстве». Вольные разговоры в салонах прекратились. По свидетельствам современников, во многих домах жгли запрещенную литературу, письма и дневники.
Свободная мысль не остановилась (такого в природе не бывает), но некоторое время ее транслировали только одиночки, сплошь люди пишущие. По опубликованным много позднее дневникам и запискам видно, что иные внешне совершенно безобидные люди наедине с бумагой оценивали происходящее вполне критически. Но находились и отчаянные головы вроде Петра Чаадаева, имевшего мужество или неосторожность высказывать свои идеи публично.
П. Чаадаев. Шандор Козина
В 1836 году московский журнал «Телескоп» по недосмотру цензора опубликовал первое «Философическое письмо» этого бывшего гусарского офицера, хорошо известного в свете, – вернее перевод с французского оригинала. (Автор получил воспитание в докарамзинские времена, когда русский язык еще не вошел в моду.) Рассматривая историю цивилизации, Чаадаев очень кисло оценивал вклад России и общий уровень ее развития. «С первой минуты нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей; ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды». Во всем этом ощутим комплекс национальной неполноценности, но подобное умонастроение в любом случае полезнее официозного патриотизма, ибо побуждает думающего человека размышлять о том, как улучшить свою родину.
Трудно было придумать что-то более несвоевременное, противоречащее духу эпохи. Автора объявили сумасшедшим и заперли под замок. Цензора выгнали. Издателя Надеждина напугали так, что он никогда больше вольной словесностью не занимался, а превратился в исправного чиновника министерства внутренних дел.
К недозволительным разговорам государство относилось еще непримиримее, чем к писательству. Всякий кружок, даже самый травоядный, вызывал у Третьего отделения подозрение в заговоре. Под особым присмотром находились университеты, и один из них, Московский, менее других пострадавший от реакционных гонений в двадцатые годы, долгое время оставался островком относительного свободомыслия. Но и надзирали за ним с пристрастием.
В 1827 году был разгромлен кружок братьев Критских, где всего лишь велись пылкие юношеские разговоры о борьбе с тиранией. Участники поплатились тюремным заключением и солдатчиной.
В 1831 году неуравновешенный молодой человек Николай Сунгуров втянул два десятка студентов в туманные разглагольствования о создании тайного общества. Все были схвачены, инициатор умер на каторге.
В кружке Александра Герцена и Николая Огарева в конспирацию не игрались, а всего лишь читали и обсуждали современные политические теории, но расправа была такой же безжалостной. В 1834 году участников арестовали. Одни отправились в ссылку, другие – в каземат. Двое умерли. Герцен впоследствии писал: «За одну дурно скрытую слезу о Польше, за одно смело сказанное слово – годы ссылки, белого ремня [солдатчины], а иногда и каземат; потому-то и важно, что слова эти говорились и слезы эти лились. Гибли молодые люди иной раз; но они гибли, не только не мешая работе мысли, разъяснявшей себе сфинксовую задачу русской жизни, но оправдывая ее упования».
Избежал прямых репрессий лишь кружок Николая Станкевича, сторонившийся политики и занимавшийся исключительно высокими материями: «Богом, правдой и поэзией». В тридцатые годы общественная дискуссия сжалась до размеров этого узкого сообщества интеллектуалов, которые придерживались очень разных взглядов, но самим своим существованием, своими спорами поддерживали и развивали движение национальной мысли. Сам Станкевич умер двадцати семи лет, но из его собеседников в последующие годы сложилась чуть ли не вся палитра русского идейного искательства – от анархиста М. Бакунина до ультраконсерватора М. Каткова.