Эмберлин умолк. Мы в молчании задумчиво потягивали трубки: бедняга Евпомп!
Это произошло четыре месяца назад, и сегодняшний Эмберлин – убежденный и явно неисправимый филаритмист, преданный Евпомпу всей душой.
Эмберлин так всегда поступал: найденные в книгах идеи воспринимал как руководство к действию – и действовал. Однажды, к примеру, он был практикующим алхимиком и, надо сказать, достиг в этом Великом Искусстве значительного мастерства. Он постигал мнемонику по Бруно
[110] и Раймунду Луллию
[111] и создал для себя самого модель Луллиевой логической машины в надежде обрести всеобщее знание, которое Великий Просветитель гарантировал всякому, кто станет ею пользоваться. На сей раз это было евпомпианство, и оно захватило его крепко. Я убеждал его, пуская в ход самые жуткие предостережения, какие только мог отыскать в истории. Но все было напрасно.
Вот вам картинка, достойная сожаления: доктор наук Джонсон, послушный тирании евпомпиевых ритуалов, бредет по Флит-стрит, пересчитывая фонарные столбы и камни брусчатки. Он сам, как никто, знал, насколько хрупка грань, отделявшая его от сумасшедшего.
Надо сказать, что к евпомпианцам я причисляю всех играющих в азартные игры, основанные на числах, всех вундеркиндов счета в уме, всех толкователей пророчеств Даниила и Апокалипсиса, ну и еще эльберфельдских коней
[112], самых искусных из всех евпомпианцев.
А теперь вот, и Эмберлин примкнул к этой секте, опустившись до уровня считающих животных, недалеких ребятишек и более или менее безумных взрослых. Д-р Джонсон, по крайней мере от рождения, страдал евпомпианским помрачением рассудка, Эмберлин же деятельно и сознательно добивался этого. Мои увещевания, уговоры всех его друзей пока результатов не дают. Напрасно я убеждаю Эмберлина, что считать – это самое легкое дело на свете, что, когда я полностью изнурен, мой мозг, не способный уже ни к какой иной работе, просто считает и подсчитывает, как машина, как эльберфельдский конь. Эмберлин совершенно глух ко всем доводам, он просто улыбается и показывает мне какую-нибудь новую открытую им забаву с числами. Эмберлин ни за что теперь не войдет в выложенную кафельной плиткой ванную, не пересчитав, сколько там рядов плитки от пола до потолка. Он относит к существенным фактам то, что в его ванной тридцать шесть рядов плитки и тридцать два – в моей, тогда как число их одинаково во всех общественных туалетах Холборна. Теперь ему точно известно, сколько понадобится шагов, чтобы дойти из одной точки Лондона до любой другой. Я уже перестал ходить с ним на прогулки. На меня все время угнетающе действовал его сосредоточенный взгляд, когда он считал шаги.
Да и вечера у него стали проходить в глубочайшей грусти: разговор, как бы хорошо ни начинался, постоянно начинает крутиться вокруг все той же тошнотворной темы. Мы никуда не можем податься от чисел: Евпомп преследует нас неотступно. И ведь дело обстоит не так, будто мы математики и можем обсуждать всякие интересные или значимые задачки. Нет, никто из нас не математик, и меньше всего – Эмберлин. Эмберлину по душе разговоры о таких вещах, как числовая значимость Троицы, об огромной важности того, что она суть три в одном, не забывая при этом еще большей важности, что она есть един в трех. Ему нравится снабжать нас данными о скорости света или быстроте роста ногтей на пальцах. Он обожает порассуждать о природе нечетных и четных чисел. И, похоже, даже не представляет себе, насколько сильно он изменился к худшему. Его радует это всецело поглощающее увлечение. Так и кажется, что на его рассудок обрушалась какая-то умственная проказа.
Пройдет еще годик или около того, твержу я Эмберлину, и ему окажется почти по плечу состязаться со считающими конями на их собственном поле. Он утратит всяческие следы разумности, зато выучится извлекать кубические корни в уме. Мне приходит в голову, что причина, по которой Евпомп убил себя, не в том, что он сошел с ума, напротив, это случилось потому, что он оказался – на время – в здравом уме. Он много лет был сумасшедшим, а потом вдруг самоуспокоенность идиота озарилась вспышкой разумности. В мгновенно воссиявшем свете он увидел, в какие бездны слабоумия погрузился. Увидел – и понял, весь проникся ужасом, прискорбная бессмыслица положения повергла его в отчаяние. Он мужественно отстоял Евпомпа от евпомпианства, человечность от филаритмики. Мне величайшее удовольствие доставляет мысль, что он, прежде чем умереть самому, избавил мир от двоих из этой гнусной шайки.
Счастливые семейства
[113]
Действие происходит в оранжерее. Очертания буйно цветущих тропических растений вырисовываются в зеленоватой аквариумной полутьме, местами пронзаемой причудливым розовым светом китайских фонариков, которые свисают с потолка и с веток деревьев. Через дверь бального зала в левой части сцены льется теплое желтое сияние. За стеклянной стеной в глубине сцены виднеется черно-белый лунный пейзаж: снежный простор, расчерченный угольно-черными силуэтами изгородей и деревьев. Снаружи холод и смерть, но внутри оранжереи, наполненной жаркими испарениями, пульсирует тропическая жизнь. Громоздятся фантастические деревья, орхидеи всех сортов, ползучие растения, извивающиеся, как змеи. Пространство густо заросло уродливыми цветами, похожими на пауков в банках или на гнойные раны, цветами с глазами и языками, с подвижными чуткими щупальцами, с грудями, с зубами, с пятнистой кожей.
Из бального зала доносятся звуки вальса. Под эту медленную мягкую музыку торжественно входят двумя параллельными рядами две семьи, возглавляемые мистером Астоном Дж. Тирреллом и мисс Топси Геррик.
Предводитель семейства Тирреллов – пожалуй, несколько излишне рафинированный молодой человек, писатель. У него довольно длинные темные волосы и подвижное лицо с красивыми четкими чертами (разве что подбородок немного слабоват). Изысканные модуляции голоса – явное следствие обучения в одном из двух великих университетов Англии. В дальнейшем мы будем называть мистера Тиррелла просто Астоном. Мисс Топси, главе семейства Герриков, не исполнилось еще и двадцати лет. Ее густые гладкие светлые волосы, остриженные коротко, как у пажа, едва прикрывают уши. Тонкостью стана и длиною ног она тоже похожа на мальчика, но вместе с тем женственна и в высшей степени привлекательна. Мисс Топси прелестно рисует и поет негромким чистым голоском, который выворачивает сердце наизнанку и вызывает сладкое ноющее чувство в кишках. Хорошо образованна: знакома с большей частью лучших книг на трех языках (если не читала их сама, то слышала о них), кое-что смыслит в экономике и в учении Фрейда.