Якобсен, удовлетворенно охнув, откинулся на спинку лавки. Как искушенный ценитель он понимал: эта белиберда – именно то, что нужно.
– Нуте-с, – заговорил во время воскресного обеда за мясом мистер Петертон, – как вам понравился наш уважаемый викарий?
– Он был великолепен, – весьма серьезно и восторженно ответил Якобсен. – Одна из лучших когда-либо слышанных мною проповедей.
– В самом деле? Следует, очевидно, сходить и еще раз его послушать. А то уж, должно быть, лет десять, как я его не слышал.
– Он неподражаем.
Марджори внимательно посмотрела на Якобсена. По виду он совершенно серьезен. Этот человек снова и больше обычного озадачил ее.
Плавно текли дни, жаркие голубые дни, сгоравшие, как вспышка, так что почти и не замечались, прохладные серые дни, которым, казалось, не было ни конца, ни числа и о которых говорилось с оправданным недовольством: все же на дворе полагалось бы быть лету. Во Франции велись сражения – ужаснейшие битвы, если верить заголовкам в «Таймс», хотя, впрочем, газета одного дня мало чем отличалась от дня следующего. Марджори читала их, послушная долгу, но, говоря честно, особенно не вникала, во всяком случае, очень скоро все забывала. Она со счету сбилась всем этим битвам на Ипре, и когда кто-то сказал, что ей следовало бы сходить и посмотреть фотографии «Мстительного»
[90], то она, невнятно улыбнувшись, бросила: «Да», – хотя точно не помнила, что такое «Мстительный»… корабль какой-нибудь, ей думалось.
Гай воевал во Франции, это точно, только он теперь был офицером разведки, так что за него ей и в голову не приходило волноваться. Священники когда-то говорили, что война возвращает нас обратно к пониманию основополагающих реалий жизни. Ей думалось, что так оно и есть: вынужденное отсутствие Гая причиняло ей боль, а трудности с ведением домашнего хозяйства все время возрастали и множились.
Мистер Петертон к войне относился с более разумным интересом, нежели его дочь. Он гордился тем, что способен видеть всю ее в целом, так сказать, окинуть историческим, свыше вдохновенным взором. Он толковал о войне за столом, настаивая, что мир должен быть сохранен для демократии. В перерывах между приемами пищи старец сидел в библиотеке и работал над своей монументальной «Историей морали». К его застольным сентенциям Марджори прислушивалась более или менее внимательно, Якобсен – с неизменной оживленной понимающей вежливостью. Сам Якобсен, не будучи спрошен, редко высказывался о войне: принималось за само собой разумеющееся, что он относится к ней так же, как и все остальные здравомыслящие люди. В перерывах между застольями он работал у себя в комнате или вел беседы с хозяином дома о морали итальянского Ренессанса. Марджори вполне могла бы написать Гаю, что ничего не происходит и что если бы не его отсутствие да дурная погода, так мешающая играть в теннис, она была бы совершенно счастлива.
И вот эту безмятежность будто восхитительным громом среди ясного неба встряхнуло извещение о том, что в конце июля Гай получает отпуск. «Милый, – написала Марджори, – я просто извожусь при мысли, что ты будешь здесь, со мной, так скоро… как же еще долго, долго!» Сказать правду, изводилась она и радовалась настолько, что даже легкие угрызения совести испытывала из-за того, как сравнительно мало думала о нем, когда, казалось, увидеться не было никакой возможности, как сильно потускнел в ее сознании его облик за время разлуки. Неделей позже она услышала, что Джордж Уайт устроил так, чтобы получить отпуск в то же время, чтобы повидаться с Гаем. Ей это доставило удовольствие: Джордж был премилым парнем, и Гай относился к нему с большой нежностью. Уайты были их ближайшими соседями, и Гай с тех самых пор, как переехал в Блайбери, виделся и общался с юным Джорджем очень часто.
– У нас получится очень представительный праздник, – сказал мистер Петертон. – Роджер приедет как раз в одно время с Гаем.
– Я совсем забыла про дядю Роджера, – ойкнула Марджори. – Ну конечно же, у него ведь тогда каникулы начнутся, да?
Преподобный Роджер был братом Альфреда Петертона и учительствовал в одной из самых прославленных частных школ для мальчиков. Марджори вряд ли согласилась бы с папой в том, что присутствие дяди добавит хоть сколько-нибудь веселья «празднику». Очень жаль, что он приедет как раз в это самое время. Что ж, всем нам приходится нести собственный маленький крест.
Мистер Петертон разошелся не на шутку.
– По такому случаю, – убеждал он, – необходимо достать самое лучшее фалернское, разлитое в бутылки, когда Гладстон
[91] был консулом. Нам необходимо приготовить венки победителям и благоуханные масла для умащения, а еще нанять флейтиста и парочку юных танцовщиц…
Все оставшееся время обеда он цитировал Горация, Катулла, греческую «Антологию», Петрония и Сидония Аполлинера. Познания Марджори в области мертвых языков были решительно ограниченными. Мысли ее носились где-то далеко, а потому лишь смутно, словно бы сквозь туман, доносились до нее бормотания папы, обращенные то ли к себе самому, то ли в надежде получить чей-нибудь ответ, она едва ли понимала.
– Позвольте, как же в той эпиграмме говорится? Той, где про разные виды рыб и венки из роз, той, что Мелеагр
[92]… или ее еще Посидипп написал
[93]?..
II
Гай и Якобсен прогуливались по ухоженному голландскому садику поразительно неподобающей парой. Военная служба не оставила никаких видимых следов на внешности Гая: избавившись от формы, он снова выглядел тем же долговязым, расхристанным студентом университета, был сутулым и поникшим ничуть не меньше прежнего, шевелюра на голове по-прежнему пышно торчала во все стороны, и, судя по унылому выражению лица, он еще не научился думать государственными категориями. Защитная форма на нем всегда выглядела какой-то маскировкой, каким-то глупейшим маскарадным нарядом. Якобсен семенил рядом с ним – низенький, толстенький, очень гладенький и подтянутый. Они вели бессвязный разговор о вещах несущественных. Гай, рвавшийся немного умственно поупражняться после стольких месяцев строгостей и ограничений, налагаемых дисциплиной, старался вовлечь своего спутника в философскую дискуссию. Якобсен упорно от всех его потуг уклонялся: ему было чересчур лень говорить о серьезном, он не видел никакой выгоды, какую мог бы извлечь для себя из суждений этого молодого человека, и у него ни малейшего желания не было заполучить себе ученика. А потому он предпочитал обсуждать войну и погоду. Его раздражало желание людей вторгаться во владения мысли тех самых людей, у кого не было никакого права жить где бы то ни было, помимо растительного уровня простого существования. Он жалел, что до людей никак не доходит довольствоваться простыми понятиями «быть» и «исполнять», не тщась (столь безнадежно) думать, ведь из миллиона один способен думать хоть с какой-то выгодой для себя самого или для кого другого.